ДОРОЖНЫЙ РОМАН


         Первым делом я сбрил бороду. В парикмахерской было чисто, просторно, светло, пахло туалетной водой и свежестью, и когда я сел в кресло и устроил затылок на подголовнике и отдался в чужие руки, как мне ни было стыдно и неловко за самого себя, я все же почувствовал истинное наслаждение...
         "Одичал окончательно", — подумал я о себе, стараясь объяснить свое состояние и делая усилие, чтобы все-таки отвлечься на другое, чтобы уж совсем же раскисать и не расслабляться.
         Окна парикмахерской выходили на берег, и я стал смотреть поверх рук мастера на чистую лазурь неба над морем и нежную бирюзу горизонта.
         Мастер плавными заученными движениями снимал бритвой с подбородка мыльную пену пополам с двухмесячной щетиной и вытирал бритву о салфетку. Когда он намылил по второму разу, я подвернул воротничок свитера, чтобы ему было удобнее выбрить шею.
         Закончив, он вытер мне подбородок полотенцем.
         — Может быть, голову помоем? — спросил он, обратив внимание на мои волосы.
         — Нет, спасибо, — ответил я. На голову у меня уже не было денег. — Волосы терпят.
         — Моряк женат от Скриплева до Скриплева, — зачем-то сказал он, улыбаясь и откидывая на руку салфетку.
         — Да, — неопределенно и односложно ответил я, с одной стороны не желая вступать в разговор, а с другой потому, что разуверять его в том, что я не моряк, мне не было никакого смысла.
         Я сказал "благодарю" и поднялся из кресла.
         — Освежить?
         — Нет, не стоит.
         Я отдал парикмахеру полтинник, забрал рюкзак и вышел на улицу.
         Передо мной был город. Высокие фасады многоэтажных домов, суета автомобилей, от которых я уже отвык, полное отсутствие снега и тепло солнца, которое здесь греет уверенно и щедро. Асфальт тротуаров был вправлен в аккуратные прямые бордюров и обрамлен каменными стенами домов.
         В магазине прилавки были уставлены колбасой, мясом, сыром, дичью, и я уже чуть было не купил себе колбасы и какую-то немыслимой формы сдобную булку, но вовремя одумался, решив, что надо быть экономным и идти искать столовую, где за такую же цену можно поесть гораздо существеннее.
         На пароме через залив среди ожидающих на палубе высадки пассажиров я увидел прислонившуюся к деревянной рубке девушку. Девушка стояла прислонившись к рубке спиной, откинув назад голову. Глаза у нее чуть косили, а юбка по бокам была с разрезами такими высокими, что у меня даже кровь бросилась в голову и сдавило в груди.
         "Портовый город, — многозначительно объяснил я себе. — Так, видимо, принято..."
         Девушка встретила мой взгляд долгим взглядом и смотрела в течение нескольких длинных секунд, а когда все-таки отвела глаза, я сразу испугался необходимости что-то предпринимать, трусливо отвернулся, стал отвратителен сам себе, и уже окончательно с раздражением объяснил это все неприятной и непредусмотренной перспективой здесь задержаться.
         "К черту!" — сказал я и, дождавшись момента, когда паром причалит, вышел на берег и зашагал в противоположную от берега и порта сторону.
         Столовую и автобусную остановку я нашел довольно быстро. Вывеска столовой мне попалась за первым же углом. А о маршрутном транспорте поинтересовался после обеда у соседа за столиком. Я опять вышел на улицу, снова оказавшись в солнечном свете и в струях и клубах пронизанного им зеленовато-белесого воздуха. Дождавшись нужного мне автобуса, забрался внутрь и, устроившись на задней площадке на последнем сидении, стал смотреть в окно, пока автобус вез меня в сторону центра.
         Город рос ввысь. Архитектура домов приобретала все более законченный и продуманный характер, замелькали памятники, парки, скверы, кафе. И люди шли по улицам все хорошо одетые, элегантные, с тем оттенком шика и броскости, которые свойственны людям только приморских городов, отличающихся близостью границы и спецификой дальних международных рейсов, да и вообще всех тех крупных городов, оплотов праздничности, пышности и нарядности, с их вечными суетой и мишурой, и красочностью, всем тем, что всегда вызывало во мне столько отвращения и злости от того, что сам себе я никогда не мог этого позволить, и в то же время столько зависти и любви...
         Люди шли по переполненным шумным улицам, навстречу друг другу, толкаясь, уступая дорогу, обходя деревья, машины, разговаривая, смеясь, и были такие красивые в теплом весеннем воздухе, как яркие праздничные растения среди всей этой грязи и вечной мировой суеты, органичные и естественные в этом зеленом потоке света. Как роскошные хризантемы, как капли росы на их лепестках, готовые уже вот-вот исчезнуть — как это говорилось в этих краях встарь — в лучах восходящего солнца, но от этого не перестающие быть прекрасными.
         "Ду Фу, — подумал я. — Древнекитайский поэт эпохи Тан..."
         Город я проехал насквозь. Автобус довез меня как раз до железнодорожного вокзала. Я узнал расписание поездов, справился насчет билетов, и так как первый поезд отходил только вечером, билеты на него были. Я взял билет в жесткий плацкартный вагон, а оставшиеся деньги потратил на еду в дорогу, купив хлеба, сыра и три банки рыбных консервов. А оставшееся время до отправления поезда провел на берегу бухты среди голых, покрытых еще черным прошлогодним мхом валунов. Я просидел на берегу долго — даже развел себе из плавника огонь — глядя на круглые скалы вдали и вспоминая холодные синие вершины Омолона.
        
         Немного чая после обеда
         И все. Ветер в соснах —
         Остальное.
         Чуть-чуть чая
         Среди осеннего пейзажа...
         Тао Юань, IV век н.э., Китай
        
         В вагон я пришел, когда в нем не было еще почти никого. Я забросил рюкзак на верхнюю полку и сел в стороне на боковое сиденье, чтобы не мешать появляющимся пассажирам занимать свои места и укладывать в рундуки вещи.
         Первой в купе пришла пожилая полная женщина с множеством авосек и сумок, она грузно плюхнулась на одну из нижних полок и принялась сразу по-хозяйски раскладывать вокруг себя свертки. Потом появилась худая жилистая женщина с острым длинным лицом и тоже уже пенсионного возраста. Она сразу повздорила с полной женщиной из-за места, и они некоторое время разговаривали в повышенном тоне, нападая друг на друга с обличениями, доходя вплоть до оскорблений, что, впрочем, не помешало им, когда все разрешилось, и оказалось, что они обе едут на нижних полках, тотчас помириться, познакомиться, завести оживленную беседу и стать на время долгой дороги самыми искренними и преданными подругами.
         Купе впереди заполнялось небритыми, подвыпившего вида мужиками, а еще через купе находилась молодая женщина, мать с двумя детьми, но еще очень бойкая, каким-то образом уже умудрившаяся успеть переодеться в спортивный трикотажный костюм и со стреляющими по всему вагону глазами.
         Я достал купленный в киоске прошлогодний журнал и поуютнее устроился за своим столиком, с наслаждением отметив, что как бы там ни было, у меня на несколько дней есть свой угол. Чистые простыни, постель, полотенце. Что я могу спокойно читать, смотреть в окно, заниматься своими делами и быть на целых пять дней свободным от необходимости беспокоиться о будущем, составляя каждый вечер планы жизни на день завтрашний.
         В купе пришел последний пассажир, отпускной морячок торгового флота, отутюженный, радостный, он занял вторую верхнюю полку, положил на нее китель, присел рядом с бабушками, познакомился с ними, рассказал, куда едет, откуда, как зовут, и как только поезд тронулся, ушел в ресторан получать первую порцию своего долгожданного отпускного удовольствия.
         А я, вторично отметив новые удобства, облегченно вытянул под столом ноги и стал готовить себя к долгому отчуждению длинной дороги с ее преизбытком общения, ненужных встреч и суеты, вырабатывая иммунитет против бестолковщины и готовясь противостоять бессмыслице вагонных знакомств от скуки. У меня были этюды, в конце концов я мог заняться и ими, у меня были мысли, пейзаж за окном, а это было даже более чем нужно.
         Мои пожилые попутчицы еще попробовали со мной заговорить, поинтересовавшись, а не пойду ли и я в ресторан. Я ответил очень холодно и неохотно, что нет, мол, не пойду, в их сторону не взглянул, и больше они уже вопросов не задавали. И еще молодая женщина, мать двоих детей, прошла мимо по проходу в своем трикотажном костюме, лишний раз подтвердив очевидность факта, что для некоторых женщин надевать трико просто должно быть противопоказано. Но она прошла и больше я на нее глаз поднимать не стал. Поезд наш уходил все дальше от моря, углубляясь в материк, начал вползать в тоннели, пронзать кряжи и хребты, проник в дикую и божественно дремучую тайгу, уже с какими-то вершинами, намечающимися на горизонте, и перед тем, как опуститься ночи, проделал путь в общей сложности километров в триста.
         Утром мне еще пришлось отделаться от интереса бабушек к моему этюднику, замеченному ими на верхней полке, и сразу с загоревшимися глазами спросивших: "Вы художник?" — в ожидании, конечно, сказочно увлекательного рассказа из жизни замечательных людей. На что я ответил, как всегда оказавшись в затруднительной ситуации, возникающей вследствие поклонения тому, чем я не обладаю ни в малейшей степени: "Что-то в этом роде", не зная — и на опыте уже убедившись, что бесполезно этому учиться — как в таких случаях и отвечать. Потому что, если уж судить их категориями, то, безусловно, никакой я не художник. У меня для оправдания этого их преклонения и восхищения нет ни данных, ни сил.
         Они еще спросили:
         — Это вы из командировки возвращаетесь?
         — Да, из командировки, — соврал я.
         — Все так и ездите и ездите?
         — Да, все так и езжу и езжу.
         — Интересно, наверное...
         — Интересно иногда, — опять коротко согласился я, лишь бы не вдаваться в подробности и не объясняться. Потому что ведь не объяснишь же им, что и совсем не из командировки никакой я возвращаясь. Что это я просто так живу... Это моя жизнь... Ведь не объяснишь же им, что и несмотря на отсутствие у меня всех этих атрибутов, являющихся обязательной принадлежностью каждого настоящего художника, печатающего копии своих работ в "Работнице" и "Огоньке" — а это-то, собственно, как раз и имеется ими в виду, — я, несмотря ни на что, все-таки настоящий художник. И что даже вот эти этюды подчас на голову выше банальной мазни большинства этих хорошо выучившихся мастеров. Ведь не объяснишь же это им. Да и такие вещи вообще немыслимо объяснять.
         Поэтому проговорил я это опять очень неохотно и таким тоном, который явно показывал, что продолжать этот разговор мне крайне не хочется. И бабушки, преодолевая свое любопытство и из уважения к моей воображаемой значимости, в конце концов меня оставили.
         Ну и еще интеллигентный солдатик из дальнего конца вагона тоже, видимо, что-то заметив, присел ненадолго около моего столика, чтобы спросить, где я был, и что мне писать приходилось.
         Но этот вопросы задавал конкретные и со знанием дела, был ненавязчив и после того, как выяснил все, что хотел, ушел сразу. Морячок с утра перебрался с вещами в другое купе, к каким-то, вроде, появившимся у него знакомым, звать меня в ресторан перестал, и больше меня до самого вечера уже никто не обременял. На боковой столик претендентов не было — в том иногда и состоит преимущество плацкартных вагонов, что обычно не занятые боковые места дают определенный простор — я под монотонные обеды-ужины бабушек спокойно листал газету, читал журнал, смотрел в окно, думал о неизвестных мне горных породах деревьев, начавших проплывать мимо. А вечером, уже перед самыми сумерками, когда вагон всем составом дружно отходил ко сну, на станции Облучье вошла она.
        
         Я как раз размышлял после своего ужина об оставшейся у меня наличности, заключающейся в бутылке коньяка, не принятой от меня капитаном ледокола и лежавшей теперь где-то в рюкзаке в качестве резерва. Я как раз подумывал о возможности ее продать, чтобы выручить на дальнейшую дорогу еще денег, мысль вполне здравая и понятная, но противоречащая моему первоначальному намерению оставить бутылку для отца, которого по приезду домой мне обрадовать больше будет нечем. Поскольку, как всегда было и, видимо, уже будет, родителям из своих "дальних странствий" я никогда ничего не привезу. Не "зарисовками" же этими своими мне их радовать. Они им точно так же нужны, как и всем остальным. Разве ими их удивишь, ободришь, согреешь, доставишь удовольствие? Разве утешишь их измученное за долгие годы сыновних шатаний родительское самолюбие? Так что бутылка марочного коньяка могла бы прийтись как раз кстати. Я как раз думал, что ограничивать себя в еде мне не привыкать, и поэтому мог бы потерпеть еще несколько дней, в то время как другого такого удобного случая, учитывая старость моих родителей, мне может скоро уже не представиться. В теперешнее время я уже постоянно рискую однажды по возвращении их не застать.
         И в этот момент наш поезд плавно затормозил.
         Я увидел ее на пятачке перрона сырой от моросящего дождя станции, она стояла вдвоем с подругой около двух чемоданов на фоне грязно-зеленого цвета вокзальчика, глядя на то, как машинист
         Продергивает состав                  Вечером снег выпал.
         вдоль полотна. О чем- то                  Грустно. Слушаю из дома
         переговариваясь с подру-                  Крик в лесу обезьян...
         гой и со слегка пове-рнутой                  Басе, Япония, ХVII в
         в ее сторону головой.
         Я еще подумал, что вот она как раз из тех, каких на протяжении жизни встречаешь только изредка, раз в три или четыре года, промежутка как раз достаточного, чтобы не забывать девушку в течение очередных трех-четырех лет, перебирая в памяти детали ее внешности и вашей встречи и в глубине души моля Бога о появлении в жизни такой следующей. Это редкостно, фантастически красивые девушки, каких даже на картинах почти не видишь и подойти к каким всегда не отваживаешься. Чаще всего они еще и с большим вкусом и модно одетые, это ведь только считается, что мода — она для всех, на самом-то деле для большинства она чуть ли не как корове седло. Причем, еще и как-то недоступно, особенно модно одетые, так, как еще никто, что распознается по какой-нибудь совсем пустячной мелочи, по какой-нибудь шнуровке, или манжетам, или прюнели, то есть по совершеннейшему пустяку. Но в то же время по такому пустяку, который выделяет их из всех. Без натужности, ненавязчиво хорошо одетые. И очень просто и естественно в этой редкостной одежде держащиеся, что говорит только о том, что, в сущности, все это лишь обрамление, приложение, не главное, а что главное-то все равно их красота, их суть. Это абсолютно, идеально красивые девушки, безукоризненные, в существовании каким в жизни отказываешь, не веря до конца, что таковые могут быть. Все бледно потом по сравнению с ними, пока еще пройдут эти три-четыре года, и ты начнешь обращать внимание на других, понимая тем не менее, что все равно это все не то, тая от себя горечь и отчаяние, что застеснялся ты тогда своих мятых брюк или шнурков от ботинок и не попытался даже ее остановить. В то время как надо-то было бросить все раздумья, страхи и комплексы и бежать за ней и бежать...
         Я смотрел на нее стоя у своего окна, полный восхищения, жадными до болезненной тоски глазами, уже предвидя все наперед: что вот сейчас посмотришь и на этом все кончится, поезд тронется и мы разъедемся, чтобы мне, как это уже неоднократно бывало, опять томиться по очередной промелькнувшей "девушке из автобуса" и клясть себя за то, что дарованный судьбой случай снова упустил...
         Стоянка здесь длилась всего две минуты, и я только ждал первого толчка двинувшегося состава, чтобы начать переживать уже спокойно, зная окончательно, что ничего уже не изменить, как вдруг девушки подняли с земли чемоданы и пошли в сторону поезда с явно обозначенным намерением на него сесть. Но мало и этого, посмотрев из стороны в сторону и определившись, они пошли к дверям, ведущим в наш тамбур. На некоторое время они исчезли из моего поля зрения, оказавшись около двери, где разговаривали с кондуктором, но скоро я их увидел уже в проходе, пробирающихся меж полок и держащих по чемодану в руке. Сердце у меня остановилось, когда они проходили мимо, а когда они дошли до противоположного конца и повернули назад, я уже точно знал, что они сели ко всему прочему и именно в наш вагон. А когда они, вернувшись в середину вагона, еще и остановились в моем купе около полки, которую оставил морячок, я впал в состояние столбняка вовсе. Девушки секунду-другую постояли в проходе, и одна из них ушла. А она присела напротив меня у столика и отодвинула подальше с окна занавеску, чтобы махнуть подруге рукой. Поезд тронулся, она проводила подругу глазами, и некоторое время еще сидела повернув голову к окну, в то время как поезд миновал и перрон, и станцию и, вырвавшись снова в поля, уже довольно ходко шел. Девушка сидела вполоборота к окну, выгнув спину, положив на стол один локоть, и спина ее под натянутой тканью плаща была пряма и стройна. Плечики плаща потемнели от влаги, в ворсинках шапочки сохранились капельки дождя, одна рука у нее была в перчатке, другая, придерживающая занавеску, слегка касалась пальцами стекла.
         Подошел проводник, и девушка достала из сумочки свой билет. Когда она подавала билет проводнику, она подняла на него глаза, и я заметил, что они у нее чуть подведены и так фантастически правильно очерчены, так редкостно устроены, что у меня даже пальцы задрожали от такой красоты.
         Проводник взял билет, смешался, отвел глаза и, положив билет в кармашек планшетки, без всяких дополнительных разговоров исчез. А девушка еще некоторое время посидела, глядя теперь уже в противоположное окно, в то время как я неотрывно продолжал смотреть на ее лицо. Бабушки мои, напившись на ночь чаю, уже давно крепко спали, и я, пользуясь случаем, старался как можно больше наглядеться на нее, в глубине души имея опасение, что позже это мне сделать не удастся. Черты у нее были на самом деле неимоверно красивы. Овал подбородка так нежно переходил в скулы, светлые волосы, когда она сняла шапочку, рассыпались волной по плечам.
         А потом она поднялась и сняла плащ.
         Принято в таких случаях говорить что-то о фигуре. О том, что у нее была безукоризненная фигура, какие-то там формы, или изящество в телосложении и т.д. Но сказать так — это значило бы испортить все. Потому что ничего подобного в ней не было. Она была невероятной красоты молодая девушка, и это бросалось в глаза прежде всего. И хотя все сказанное в приложении к ней соответствовало действительности— она была вся удивительно правильна и все в ней шло одно к другому, но это было даже не главное, а уходило на второй план. Бабушки мои много позже, когда мы уже все передружились, исчерпали этот предмет одним словом "статная" — "Таня — статная" — и это простое ее определение было, пожалуй, точнее всего. Просто статная (и ведь ничего больше), но в то же время это так много! Так говоряще о какой-то гораздо большей тайне в дополнение ко всему еще только обещавшей в будущем выкристаллизоваться из небытия...
         Я смотрел на нее неотрывно, сознавая уже всю назойливость и беззастенчивость своего поведения, но глаз отвести не мог. И лишь когда девушка открыла сумочку, чтобы заняться своими вещами, я отвел от нее взгляд за окно.
         Девушка положила в сумочку перчатки, повесила плащ на крючок, поправила волосы, что-то достала из чемодана и бросила взгляд наверх, туда, где на третьей полке, с которой морячок забрал свои вещи, сейчас не было ничего.
         Я очнулся.
         — Разрешите, я вам помогу, — сказал я.
         — Спасибо, не надо, — девушка остановила на мне свои глаза, и от того, что она посмотрела на меня, у меня даже на мгновение сделалось холодно в груди.
         — Я поставлю его на третью полку, — уточнил я свое предложение.
         — Не надо, — еще раз ответила девушка, и я несколько сконфуженный сел.
         Девушка ушла из купе и вернулась минут через пять переодетая уже в дорожную одежду.
         — Поставьте теперь, пожалуйста, чемодан, — обратилась она на этот раз ко мне уже сама, и я тотчас опять вскочил.
         — С удовольствием, — сказал я.
         — Спасибо.
         — Не за что, — произнес я через несколько секунд, уже снова опускаясь на свое место.
         Это был повод для обмена хотя бы несколькими словами, и я не преминул их сказать.
         — Вы далеко едете?
         — В С., — ответила девушка.
         — О, это больше пяти суток.
         — Да, пять с половиной.
         Она сидела напротив меня, между нами было не больше метра, и когда, отвечая, она поднимала на меня взгляд, у меня опять все холодело внутри (мало того, я чувствовал, как от страха у меня даже сужаются зрачки в глазах) и в то же время безудержно ликовало; с каким-то почти детским восторгом я думал, осознавал в эту минуту, что ведь это я впервые в жизни с такой девушкой говорю...
         — В С. по делам едете?
         — Там мой дом.
         — А здесь?
         — Здесь я проработала три года.
         — После учебы?
         — Да, по распределению.
         — В отпуск?
         — Нет, теперь уже совсем.
         Меня всего буквально распирало от восторга, и единственное, что несколько омрачало радость, это недостаток вопросов. Я лихорадочно искал в уме, о чем можно было бы еще поговорить, что спросить, лишь бы не дать угаснуть диалогу.
         Я придумал еще несколько тем, и наконец мы разошлись по своим полкам. И когда я укладывался спать, я думал уже, что это судьба специально раз в жизни поставила меня в такую ситуацию, что я не смог от совершенной красоты убежать. Ведь признаться честно, я всю жизнь в таких случаях сбегаю, трушу, опасаюсь рисковать, чтобы упаси Бог, дав себе волю, не обжечься... А с такой степени красоты девушкой я еще не находился близко никогда!..
         А она... Ведь на нее просто только смотреть уже приятно. А еще духи!.. Боже мой, как давно я не слышал духов!..
        
         Бедная иволга в утренний час
         плачет как будто со мною.
         Двери открою — только и вижу:
         травы роскошно густеют.
         Время от времени в сад и во двор
         ветер теплый влетит,
         Тысячи тысяч ивовых веток —
         к югу все протянулись...
         Лю Фан-Кин, VIII век, Китай.
        
         Увлечение женщиной, все это трепетное и сладостное, и привычное, состояние влюбленности, весь этот чудный этап сближения — это всегда как хмель, как опьянение. Когда уже выйдешь из того возраста, в котором каждая такая встреча воспринимается как нечто новое и уже вполне изучишь соответствующее моменту состояние, то стараешься уже избегать его как повторения, как избыточного знания. И когда все-таки влюбляешься, то отчетливо чувствуешь, что это ты себе позволяешь. И получается: влюбился — как захмелел...
         Утром я себе уже не принадлежал. Я был как одержимый. Наше знакомство продолжалось. Мы сидели напротив друг друга, и я опять вымучивал из себя вопросы и темы, на которые можно было бы поговорить.
         — Здесь зимой холодно?
         — В общем-то, холодно, — отвечала она.
         — И город, наверное, маленький, скучно.
         — Да, скучно.
         — Но уезжать, наверное, все равно не хочется. Привыкли, наверное, уже здесь... ("И Боже мой, что же это я говорю? — ловил я себя. — Это же элементарный, случайный, пошлый, завязанный мною лишь специально для знакомства, глупый вагонный разговор". Но мне почему-то не было стыдно, особого раскаяния я не чувствовал).
         И это еще не все. С самого раннего утра я был еще и безудержно оживлен. Охотно отвечал на все вопросы бабушек, бегал к титану за чаем, не отказывался от предложенных мне бабушками домашних пирожков, шутил, смеялся их словам: "Разгрузочный день — это, значит, сумки разгружать. Поел — и опять можно разгружаться..." И все вокруг находил милым и прелестным.
         Бабушки мои проснулись утром несколько оторопелые. Да и надо сказать, весь вагон с утра только и ходил по проходу, чтобы взглянуть на новую пассажирку. Но мои попутчицы освоились все же довольно скоро, намного раньше остальных; уже часа через два после того, как встали, они вовсю болтали с девушкой и, вызнав у нее всю ее биографию, срочным порядком занимались выдачей девушки замуж. Мне тоже сделалось проще. Во-первых, я начал чувствовать за собой уже какой-то приоритет в знакомстве с девушкой. А во-вторых, стал замечать, что девушка была, в сущности, очень проста. И держала она себя без высокомерия, и эта ее поначалу ощущаемая неприступность исчезла, и работала она, как бы там ни было, где-то здесь в глуши, и пусть была на редкость красива и работала операционной сестрой в районной травматологии, что является профессией довольно колоритной, но все же работала просто медицинской сестрой в поселковой больнице после окончания медтехникума. И хорошим языком не всегда, как говорится, владела. Ну и, наконец, бабушки не удержались от того, чтобы незаметно не сообщить ей, что я художник, и это тоже произвело на нее определенное впечатление, по крайней мере один раз я поймал на себе ее внимательный взгляд. И несмотря на то, что в подобном “звании” продолжала оставаться определенная двусмысленность, опять это протеста во мне не вызвало, больше того, я даже испытал к бабушкам теплое чувство признательности за то, что они придали моей персоне в глазах девушки ценности, и этим дали мне возможность приобрести больше уверенности в себе.
         Мы все торжественно перезнакомились.
         — Тетя Оля.
         — Тетя Таня.
         — Тоже Таня.
         — Имена как в хорошем русском романе, — сказал я, и девушка снова посмотрела на меня внимательно.
         "Одного мужского все-таки не хватает”, — отметил в то же время про себя я и тотчас подумал, что этот-то никогда не заставит себя ждать...
         Пришло время обеда. В вагоне появилась лоточница, сразу внеся с собой веселую суету и оживление.
         — Граждане, только первое и второе вместе...
         — Девочки, — сказала она моим бабушкам, — мойте руки, сейчас принесу...
         — Пройдоха старая, — проворчали бабушки, но тоже засуетились и стали занимать места у стола в нетерпеливом ожидании.
         Я продолжал что-то говорить…
         И вот мы сидим с Таней после обеда за боковым столиком, и я опять могу на нее смотреть.
         Как бы там ни было, что бы я про нее ни думал, как она все-таки прекрасна!..
         А такой матовой кожи я еще никогда ни у кого не встречал...
         Но теперь мне уже трудно смотреть на нее неотрывно. Даже если у нее самой взгляд и устремлен в окно. Со всех сторон за ней, а значит и за нами, следили пассажиры, в том числе и бабушки нашего купе, от которых, конечно, не укрылось мое к Тане жадное внимание. И поэтому приходилось смотреть украдкой или опять использовать разговор...
         Но вот когда мы уже говорим, и она поворачивает ко мне свое лицо, и поднимает на меня глаза — я смотрю на нее прямо, и опять просто слезы наворачиваются от такой красоты.
         — Какое у вас было распределение? — продолжаю спрашивать я чушь... — Трудно ли работать операционной сестрой?..
         Но проходит, она как бы прощает, не замечает идиотизма моих слов.
         — Да, трудно вначале. Хотя привыкаешь ко всему...
         — Но бывает, руки отнимают, ноги?
         — Да, бывает и такое...
         — Никогда бы не смог...
         Между тем, она вводит обращение на "ты".
         — Ты так все выспрашиваешь, как анкету заполняешь...
         И я рад такому обращению, и так сладко это местоимение слышать и говорить его в ответ.
         — Привык. Все время с незнакомыми людьми. А тебе неприятно?..
         И хочется чаще употреблять это слово по отношению к ней и тыкать, тыкать, тыкать...
         — Ты чай или кофе?.. А обед ты будешь брать?..
         А она мне еще бросает подарок за подарком. Разрешает над собой посмеиваться. Разрешает себя с ней просто держать.
         Мы вместе смотрим на пейзаж за окном. Пейзаж скудный. Чахлые лиственницы, болота. Таню он занимает слабо. Как всякой женщине, которые в большинстве своем природу не любят, а если любят, то по преимуществу с практической точки зрения: чтобы покупаться можно было или на солнышке позагорать — такая, дикая, природа ей неинтересна. Уж как заведено.
         Я так все это в порядке шутки и говорю...
         Смотрим с ней вместе вокруг. В вагоне всюду происходит какая-то деловая озабоченная жизнь. Мужики-соседи тихо распивают на четверых бутылочку. Молодые парни-проводники хозяйничают у титана, с шутливыми любезностями разносят чай. Мать с двумя детьми, наконец найдя себе компаньона по убиванию времени, без конца мелькает мимо с морячком, то к проводникам с пустыми стаканами, то обедать в ресторан, то в вокзал на какой-нибудь станции. Бабушки, молча понаблюдав за похождениями этой парочки, играют друг с другом в карты.
         — Вот так, чтоб оно скисло! — говорит одна, та, что тетя Таня.
         — Надо было не так зайти? — страшно расстраивается после проигрыша другая, та, что тетя Оля. — Ох, не так надо было зайти!..
         Смотрим, как появляются, занимая места сошедших, новые пассажиры. Через купе пожилой мужчина и только что вошедшая пожилая женщина обсуждают вопрос, кто из них старше и кто должен занимать верхнюю полку. С противоположной стороны женщина завесила одеялом, как паланкином, нижнее спальное место, устроив "гнездо" для своего полуторагодовалого ребенка. Ребенок постоянно выбирается из-под прикрытия и на нетвердых ногах путешествует по купе, хватаясь за колени соседей. Соседи, тронутые его непосредственностью, протягивают ему навстречу руки, а мать с довольной улыбкой счастливого материнства спокойно смотрит на свое чадо из угла.
         Таня позволяет еще бабушкам и устанавливать своего рода поездно-купейную игру. Бабушки, безусловно, заметив мое отношение к Тане, сразу, обрадованные, как самые настоящие записные сводницы, начали лить воду на мою мельницу. Начали рассуждать о любви с первого взгляда и чаще заводить разговор о моих занятиях. Где краски покупают? Какая бумага годится? Много ли за день можно картин нарисовать?..
         Я отшучиваюсь, стараюсь свести подобное величание к юмору. Вообще пытаюсь как можно больше балагурить и острить…
         Мы готовились к ужину, и не хватало одного прибора. Я забрался наверх и достал с третьей полки в дополнение к своему перочинному ножу со штопором и вилкой еще и алюминиевую ложку.
         — Вот, в каком-то поселке в столовой украл, не помню уже и где...
         Бабушки посмотрели на меня растроганными взглядами.
         — Все так один и ездите и ездите?
         — Да, все так один и езжу, — улыбнулся я.
         — И долго на этот раз не были дома?
         — Месяца три.
         — Наверное, дома никто не ждет?
         — Как сказать...
         — Наверное, нет, иначе бы так подолгу не отсутствовал. Вот когда появится кто, сразу потянет к месту...
         — Вам, наверное, лет двадцать семь?
         — Да, что-то вроде этого, — сказал я, почему-то скрыв, что мне уже за тридцать.
         — Правильно, вот муж и должен лет на пять-семь быть жены старше. Мой муж был на шесть лет меня старше, так мы и прожили с ним всю жизнь...
         И все это так прозрачно, и смешно, и где-то восхитительно приятно.
         И Таня и этому позволяла быть...
         В Чите в вагон село много демобилизованных солдатиков. Мы еще с ней обсудили их каждого по отдельности. Выделили даже одного очень славного и хорошенького.
         И вот мы лежим вечером на своих полках головами к окну и переговариваемся через проход:
         — Жила ты где, квартиру как специалисту выделили?
         — Да, была однокомнатная квартира в многоэтажном доме.
         — Целиком твоя?
         — Нет, на двоих с подругой.
         — Девушка, что тебя провожала, как раз и была та подруга?
         — Да. Мы, вообще-то, из разных мест, но в один год приехали, и нам на двоих с ней квартиру и дали.
         — Больше у тебя знакомых в городе не было?
         — Нет, откуда.
         — И поэтому любили с ней друг друга без памяти. Даже домой уезжать не хотелось.
         — Откуда ты знаешь?
         — Мне бы еще этого не знать. После работы, наверняка, домой спешили, только чтобы быстрее встретиться. Вечером даже из постелей перебирались одна к другой, чтобы рядом уснуть. Ведь верно? А уехала сейчас и думаешь, что оставила самую лучшую в своей жизни подругу... И ведь действительно, все именно так...
        
         В давние времена кавалер даме
         с упреком:
         Скалистых нет
         меж нами гор
         нагроможденных...
         А дней без встречи сколько
         прошло в любви?..
         Исэ моноготари, Япония. X в.
        
         На третий день я вымыл голову. Я подошел к ребятам-проводникам и попросил два литра из оставшейся воды в титане.
         — Очень надо? — спросили они, помедлив.
         — Очень. Больше двух я не истрачу.
         — Ну ладно, — понятливо согласились они.
         После завтрака я еще попытался некоторое время сосредоточиться на мыслях об Омолоне, но абсолютно тщетно. В голове от Омолона не оставалось и следа.
         Бутылку я продал тоже. Я сходил с ней в ресторан и предложил ее официанткам. Официантки сначала отнеслись ко мне с подозрением, но когда выяснилось, что я продаю коньяк за его цену, охотно выложили за него причитающиеся деньги. Бабушкам в купе я рассказал о своем предприятии, и мы все вместе посмеялись над ним.
         С Таней у нас установились очень простые и до свойскости дружеские отношения. Чуть ли не семейные. Я слегка подтруниваю над ней:
         — Винегрет взять? Хочешь?
         — Да... наверное, нет...
         — Уговариваешь себя?
         — Нет, не хочу...
         Глядя в окно:
         — Какие безобразные бесконечные горы!
         — Тем более ни пансионата тебе ни дома отдыха!..
         Поиронизировал над ее намерением умыться, чтобы смыть косметику, оставшуюся от прошлого дня.
         — Ну-ка, какая ты без грима? — сказал я, смело заходя перед ней после ее возвращения из умывальника.
         Но когда увидел — какая, то вся моя тщательно создаваемая для собственной уверенности роль умудренного старшего, роль взрослого ироничного мужчины разлетелась в прах... Когда к эффектной красоте, которую встречаешь в первое мгновение — и какой она была наделена вполне — после некоторого усилия все же привыкаешь, то становится сравнительно легко начать проще относиться к человеку. Но натуральная красота, та, что остается, остается без ухищрений, без украшательств, без прикрас, без грима — это уже нечто сверхъестественное, к такой не привыкнуть никогда...
         И ведь и такая у нее была!..
         И даже страшно становилось. В простеньких домашних брюках, без высокомерия, в плацкартном вагоне, говоря какую-то наивную чушь: “Вот выйду замуж, перейду в фельдшеры. Какой же муж будет ночные дежурства жены терпеть...” “Эти их новые города... Туда поедешь с сеткой, приедешь со Светкой...” — и с такими чертами лица!.. Я с трудом пришел в себя, улыбнувшись по-старому весело, но так и не найдя, что в такой ситуации можно сказать.
         Пусть девушка проигрывала по каким-то там пунктам, пусть была по строгим меркам, что называется, не комильфо и говорила, подчас, скажем, вместо поняла — пóняла, и даже начала казаться мне в какое-то время просто накрасившейся простушкой, но когда я увидел, какой у нее без косметики остался изящный вырез ноздрей, какие у нее были тонкие запястья (откуда у нее, честно признаться, грубоватой, такие изумительно длинные, без маникюра — результат приобщенности к медицинскому персоналу — пальцы...) — я начал ее рисовать. Не мог сдержаться: рука сама непроизвольно и даже судорожно начала искать карандаш. Я от такой красоты даже в отчаяние пришел. Я смотрел на нее лежа на своей полке сверху вниз, сидя за столиком у окна, в любой момент, когда не замечала она. Уже не стесняясь соседей. Я откровенно жадничал. Я приходил в отчаяние от одной мысли, что могу все это потерять, навсегда расстаться, и что каждая деталь ее лица: глаза, подбородок, нос, скулы — уйдет безвозвратно и станет не моею. И ведь под конец даже и альбом бросил, расписавшись в беспомощности, решив, что это пустое занятие, и этим я все равно ее красоту не удержу, все равно она останется живой, чужой и лучше — и продолжал уже только глядеть. И наглядеться не мог. Это было ненасытно. Тут было столько красоты, что было жаль лишиться даже капли.
         Я смотрел на ее лицо из дальнего угла купе, уйдя к титану в конец вагона, из прохода, наперекор взглядам соседей, за столом, прикрываясь иногда даже ладонью и все равно украдкой продолжая смотреть. Это уже нельзя было назвать даже восхищением. Это было что-то иное... Упоение... Что мне было делать с этим — я не знал. Да и что мне было делать, мне, на десять лет ее старшему, живущему вечно на копейки и не имеющего никакой перспективы бродяге, мне, уже женатому — да, именно! Ведь я уже женат!.. — и с растущим где-то там в большей степени без меня моим ребенком, при прекрасном знании себя: что с меня можно взять только две недели любви, а ребенка своего я все равно никогда не брошу... Что я могу взамен дать?.. И единственное, что могло остаться на мою долю — это упиваться, ну и еще воспевать. Это последнее, что всегда остается в подобных случаях. И я упивался. Испытывая нескончаемую муку. Но мука эта была сладостная...
         А она тем временем продолжала говорить:
         — Старая стала, три года назад могла сколько угодно на полке валяться, а теперь нет, кости болят...
         — О эти мужчины. Зачем они мне? Одни пьют, другие курят, мне и без них хорошо...
         — Что ты, мясо в жаровне теперь никто уже не жарит...
         Все эти красавицы, которых робеешь, на которых приучаешь себя смотреть как на сказку, внутри, конечно же, по свойственной всем одной человеческой природе оказываются обыкновенными простыми людьми. Которые тоже, как и все, хотят простых естественных отношений, тепла и обыденного, желаемого всеми “смертными” людского счастья. И мало того, они еще и могут быть глуповаты (что меня в конечном счете и смутило больше всего: ну что с такой девчушкой может быть? Две недели любви? В то время как ей нужно совсем иное...), но им, красавицам, ум и необязателен. С них достаточно их все затмевающей ослепительной красоты...
         И — что делает красота!.. — я сразу стал замечать красоту всюду. Сразу отметил короткие пухлые запястья молодой матери двух детей, продолжающей попадаться на глаза в проходе, запястья, которые отдают чем-то домашним, соблазнительно сексуальным, молодым, общежитьевским, из городских рабочих кварталов, открыто чувственным. Стал замечать в вагоне много интересных людей, деталей, сцен, происшествий. И даже после долгой отстраненности опять повлекли к себе сами лица людей. Опять стало интересно человеческое лицо, в угадывании которого я так преуспел прежде. Опять стал находить прелесть в его выражениях, масках, даже глупых ужимках. Находить прелесть во всюду ведущихся простых пустячных разговорах, в пустом обыденном времяпрепровождении. И даже показались гениальными слова мужиков по соседству: "А что не пить? Что делать-то еще?!."
         И это, видимо, и было отпущенное мне счастье. О том, что оно временно, я, естественно, знал. Вот так сидеть и смотреть. Мы напротив друг друга. Вокруг нас люди... Пожилой мужчина, вынужденный все же уступить нижнее место соседке, кряхтя, лез на верхнюю полку, и там, ворча и отвечая на поощрительные слова соседей о долге мужчины, сказанные ему вдогонку, раздраженно заявлял, что он старик и давно уже не мужчина... Или мужская компания по соседству готовилась к выходу из поезда и, как выяснялось, к встрече с невестой, к которой взрослые мужчины везли жениха, рыжего, вихрастого, веснушчатого парня...
         — Что ты, ты такой справный, красивый...
         — Ну, положим, не испугать ее моя главная задача...
         Прошел мимо парнишка из чужого вагона. Прошел по проходу половину пути, заметил Таню, оглянулся.
         — Ну еще раз оглянись, — она недовольно ему вслед. Он и на самом деле в конце вагона опять оглянулся.
         — Вот ведь! Ну, еще раз оглянись?
         Он и еще раз от самой двери на нее посмотрел.
         — Вот ведь? И чего оглядываться?..
         — Нашел, видимо, что-то примечательное, — улыбаюсь я.
         — Ничего особенного. Обыкновенный человек.
         Я лишь прикусываю губу и отворачиваюсь в окно. Или наблюдаем за древними старушками в конце вагона, одна из которых, назвавшись бывшей актрисой, жестикулируя старческими морщинистыми руками, без конца декламирует что-то остальным. А то слушаем своих соседок, как они прорабатывают меж собой молодую мать, которую тетя Оля застала в тамбуре целующейся с матросиком.
         И, главное, ничего не надо из себя вымучивать, ни острить, ни развлекать. Хочешь — говоришь, хочешь — нет. Не стараешься привлекать ее внимание. Нечего говорить — смотришь в окно, и не угнетает молчание, хотя она напротив тебя и тоже в окно смотрит.
         Что и говорить, это безусловно счастье...
         Бабушки еще создавали фон (для них вся ситуация была вообще как специально для наслаждения):
         — Любовь с первого взгляда — это на всю жизнь. Так и бывает. Муж мой двадцать лет до самой смерти меня на руках носил...
         — Да, — поддерживала другая. — Любовь с первого взгляда самая крепкая...
         И так было приятно в этой простецкой семейной атмосфере купаться. Таня стала обыкновенная, ей не нужно уже было стараться исполнять роль дамы, и я тоже окунулся в эту простецкую жизнь, причем, до такой степени, что стал говорить про какие-то тряпки, что где покупают, и забегая вперед скажу, что к концу поездки до того опростился, что чуть ли не начал говорить вместо “сходить с поезда” — вслед за всеми “слазить”.
         И со смехом думал о самом себе: вот стоило судьбе послать мне раз в жизни красивую девушку, скажем даже так... божественной красоты девушку — и дать понять, что и такая в моей жизни может быть, и все мои отрешенческие искания, все мои противообыденные духовные убеждения исчезли как дым, и я стал бесстыдно, откровенно, недуховно, обыденно счастлив, и с жадностью ухватился как раз за то, чего всегда избегал и что презирал.
         И вот верх бесстыдства: я начал рисовать Таню открыто. Чтобы заручиться еще большей к себе симпатией и зная, какое действие всегда это производит на людей, снова, уже сознательно, вытащил альбом и на глазах у всех начал делать с нее наброски.
         Ну и окончательное мое падение было в том, что я говорил ей, глядя опять в окно: “Иногда хочется уйти в лес, срубить себе там дом, и больше уже никогда оттуда не возвращаться..." — чувствуя в то же время, что ни в какой лес в данный момент мне не хочется, что это я просто для произведения впечатления свою былую, сокровенную и ведь в свое время глубоко искреннюю, выстраданную мысль говорю...
         Ну а потом, разумеется, этот приступ обыденности и счастливого "опрощения" все равно благополучно закончился, дозволенная мера моего восторга падения, или, как это еще можно назвать, "бунта плоти" — исчерпалась до дна, поскольку платонического моего любования Тане, конечно же, оказалось мало. И "роман" наш, не получив должного подкрепления, тоже повернул к концу, первым свидетельством чего явилось то обстоятельство, что, как это давно и ожидалось, и даже начинало вызывать уже недоумение своим долгим отсутствием, наконец появился он.
        
        
         И листья бамбука,
         Что каплями росы покрыты,
         Не так влажны,
         Как мой рукав,
         Когда я сплю один...
         Томонори, Япония, Х в.
         Жизнь человеческая на самой вершине человеческой мудрости, равно свойственной всем народам мира, независимо от занимаемой территории, уровня развития и религиозной принадлежности, одинаково счастливая и несчастливая, всегда почиталась суетой. И не потому только, что с таким отношением к собственному существованию человеку легче избегать страданий, а потому, что с точки зрения пресловутого и исключительного свойства высокоорганизованной материи, сознания, нераздельной собственности человека, она на самом деле является суетой. Для сознания в его последовательном стремлении к постижению сущности мира, все в жизни, вместе с любовью и ненавистью, радостью и страданием, восторгом и отчаянием, является лишь материалом, исходным фактом, средством познания жизни, лишь иллюстрацией незыблемости главного закона природы: диалектики, — которая в обыденном повседневном применении, в повседневной житейской человеческой практике понимается как то, что все в жизни не вечно, и любые радости и счастье неизменно переходят в обязательно грядущую за ними боль...
         Еще в Чите, когда в наш вагон сели солдатики, мы с Таней вдвоем всех их обсудили и выделили даже одного очень славного и хорошенького. Солдатики устроились в купе Люды — молодой матери с двумя детьми — дополнив морячка, и в последнем купе рядом с бывшей актрисой.
         И, естественно, они Таней увлеклись...
         Но и Таня изменилась тоже.
         Это было в предпоследний день, когда она попросила меня поменяться с ней местами, сказав, что не любит сидеть навстречу движению поезда. Потом стала говорить “скучно, скучно, ну почему мне так скучно. Скорей бы домой!..” Ну а потом я посмотрел назад и увидел, что там сидит тот парень...
         Безусловно, я отдавал себе отчет в том, что так рано или поздно будет, но как всегда, получилось это все равно очень неожиданным и очень больно.
         И вот они уже сидят рядом, бок о бок, в нашем купе. У Тани на коленях трехлетняя девочка, дочь Люды, опять исчезнувшей куда-то вместе с морячком; солдат делает вид, что пришел к нам из-за нее.
         — Лена, пойдем со мной.
         — Не ходи, дядя плохой, — отвечает Таня.
         — Нет, это плохая тетя. А у нас ведь лучше, у нас музыка. Пойдем, Лена, в карты играть будем.
         Лена пролепечет только:
         — Нет, не поду.
         Солдат:
         — Ну тогда и совсем не ходи в наше купе...
         Но не уходит, опять уговаривает:
         — А тетя жадная.
         — Нет, нет, он обманщик. Скажи, дядя обманщик.
         — Манщик.
         — Ты ведь со мной поедешь?.. А дядя вредный...
         Девочка сидит на коленях, и на нее направлена избыточная ласка двух человек, которую они с удовольствием потратили бы лучше друг на друга...
         И все это так трогательно и узнаваемо, так повторяемо у всех тысячу тысяч раз...
         И тысячекратно обидно, что она выбрала именно его. Того как раз солдатика, который и мне понравился и о котором я еще сказал, что он в гражданской одежде будет выглядеть хорошеньким как грум...
         Грешным делом я все-таки подумывал, что она не обратит на него внимания. Ведь я, что там ни говори, все же художник . Но она так проста, так молода... Стоило ей — не без моей, кстати, помощи — расстаться с ролью неприступной красавицы и дамы, и она стала приветливой и доступной для всех. Да и дамой-то быть, признаться, это она во многом для меня старалась...
         Я сначала еще думал так: попрошу у нее на прощание адрес. Всего лишь адрес. Скажу: "Я художник. Художнику полезно иметь в другом городе знакомую девушку. Особенно хорошенькую". И добавлю, конечно: "В деловом отношении, разумеется. Как модель”. Я никогда, понятно, не приеду к ней (какая там модель!..). Но адрес все-таки будет. Пугает всегда необратимость. А так оставалась хотя бы надежда. Ею можно было бы утешиться и постепенно привыкнуть. Но она не дала мне и для на привычку , и мне предстояло наблюдать еще и весь этот процесс...
         Она только заговорит с ним, и становится такая оживленная, улыбчивая... Да они еще и так подходят друг другу, молодые, зеленые. Вот ей надо было, чтобы он к окну у тамбура вышел, она и Леночку туда утащила. Чтобы он пришел. И он пришел. И они стоят и, обо всем забыв, разговаривают... На улицу на остановке выйдут и стесняются друг к другу подойти. Наивные, непосредственные. Не то, что я, со своей взрослостью, опытом и вечной рефлексией и невозможностью уже в принципе таким непосредственным быть. Я никогда не был сторонником мнения, что красота должна доставаться пожившим многознающим мудрецам или, как это еще торжественно расписывают, гениальным уродам. Нет, напротив, меня всегда умиляли именно красивые, естественные, гармоничные пары, на которые всегда приятно со стороны взглянуть. Вот как они... Они — пара. Яркие, красивые. Они всегда будут хорошо выглядеть вместе: на улице, в кафе, на пляже, держась за руки, за свадебным столом, со своими детьми. И глупо рассуждать, что внешнее соответствие — это не самое главное, что есть что-то еще и пару люди могут составить и на какой-то другой основе. Какая ерунда. Уж для художника, человека ищущего всюду красоту, рассуждать так... Это ли не чушь!..
         Рефлексия для человека — это как западня, как ловушка. Именно она, являясь началом сознания, выводит человека в высочайшую божественную сферу духа, но именно она же, лишая человека простоты и естественности, превращает его жизнь в бесконечную цепь немыслимой степени страданий и сложностей, привносит с собой истинное видение вещей, трезвое знание действительности.
         И как же обидно осознавать, что для найденной тобой красоты, или для увиденной, встреченной, или даже созданной твоими усилиями и художественным воображением, для твоей Галатеи, кто-то подходит больше, чем ты...
         Сколько раз говорилось о всех этих "художественно организованных натурах": завидная судьба, слава, редкостно интересная жизнь!.. И всегда забывается, что ведь все это дается только на что-то в обмен. И чаще всего в обмен как раз на невозможность уже по-настоящему полноценно счастливым быть... Вот напишет человек строки: “Февраль. Достать чернил и плакать. Писать о феврале навзрыд...” Или другой напишет полсотни великолепных картин девушек из кафе “Мулен Руж”, — и говорят: “Как хорошо! Какой талант! Как повезло человеку!.." И не видят, что это же все кровь? Это мука! И что у "художественно организованного" человека что-то получается хорошо, может статься, как раз лишь за счет того, что он мучается и страдает больше всех других... И какая там “завидная судьба”! Какая “слава”! Что слава?.. Создаст поэт шедевр и назовет его К***. И на протяжении веков люди эти стихи и эту К*** помнят. Но что поэту-то с того? Что ему с его грядущей славы? Даже если сама женщина, прочитав эти стихи потом, еще при жизни, пожалеет о былом? Что слава, что вековое признание? Разве может какая ни на есть мировая известность заменить человеку былой отказ и обыкновенную счастливую человеческую жизнь?..
         И даже что касается меня... Все, что я написал здесь, читатель, это истинная правда. Я, конечно, не художник, я безвестный автор вот таких вот, подобных этой, сочиняемых мной и нигде не печатаемых повестей. И существует на самом деле такая девушка. Она жила в Свердловске, и я бы мог даже дать ее точный адрес, и даже фамилию, и отчество, и год рождения мог бы назвать!.. Но что я этим кому докажу?.. И пусть даже улыбнется мне удача и когда-нибудь сколько-нибудь известным я стану, и когда-нибудь может случиться, она прочтет то, что я написал, и поймет, что это о ней, что это про нее... Но разве удовлетворение от чьего-то позднего раскаяния может заменить человеку его сейчасную боль и его настоящую теперешнюю жизнь?..
         А Таня уже и совсем не смотрит на меня. Даже из сострадания. Встречая же мой взгляд, отводит глаза как можно досадливее.
         Или вот еще по-прежнему любуешься ее профилем, когда она напротив тебя сидит и тоже в окно смотрит. И видишь, что глаза ее напряжены и бегают, так просто в окно не глядят, так помнят про устремленный сбоку взгляд. И вдруг она поворачивается к тебе — и такой радостью тебя обдаст; а, оказывается, это она мимо тебя, на него, взгляд бросила.
         Посидит-посидит за столом, поглядит недолго и очень невнимательно в окно, снова досадливо отвернется, встретив мой всюду следующий за ней и напоследок ненасытный взгляд, встанет, пройдется взад-вперед по коридору, поговорит с соседками, накинет кофту — и к открытому окну у тамбура опять... Выходя из вагона на улицу, он скажет ей что-нибудь насмешливое, она рассмеется и толкнет его локтем. А у меня от ревности так и обольется кровью сердце...
         Бабушки мои тоже, чуть сориентировавшись в обстановке, переметнулись на сторону солдатика:
         — Хороший муж будет. Не курит, не пьет. Детей любит...
         И я уже окончательно и как прежде остался один...
        
         А в вагоне меж тем становилось все дружнее и естественнее. Бабушки наши по случаю наступившего ленинского субботника организовали помывку пола. Проводники у нас молодые парни, почти не моют, а тут тетя Оля с тетей Таней пошли, взяли ведра, и купе за купе, дружно, передавая ведра и тряпки, пассажиры все вместе сами помыли пол. И стало радостно, и чисто, и празднично, и мужики в вагоне заключили всеобщее оживление:
         "А теперь всем вагоном по рублю — и в школу не пойдем!.."
         Актриса позвала Таню с солдатиком к себе в гости, и у них собралось полвагона, слышались оттуда и песни, и смех, и долго еще солдатик и Таня не возвращались в наше купе...
         Прошли мимо интуристы из прицепленного в Иркутске вагона. Прошли в обед по проходу в ресторан и все, как один, и мужчины и женщины, оглянулись на Таню. Шли обратно — и опять по очереди уже заранее, как заведенные, поворачивали к ней голову...
         И природа даже не спасает. И дело свое. Смотришь в окно, и то, что раньше приносило столько успокоения, только еще больше добавляет отчаяния и тоски. И чтение... Неимоверное усилие пришлось приложить, чтобы заставить себя сосредоточиться. И вот лишь когда преодолел себя и в картину за окном погрузился, душа постепенно стала отходить. И даже возникло какое-то звенящее пронзительное состояние, как будто уже что-то вынули изнутри... Кстати, и бабушки, увидев меня с несколько успокоившимся лицом и за своими делами, снова свое расположение вернули мне...
        
         Всю последнюю ночь я не спал. Всю ее я провел глядя на спящее на противоположной полке лицо Тани. На ее черты, на пухлые, чуть приоткрытые во сне, круглые, чувственные губки. Явно чувственные, как раз из той области еще небытия явление, которое отчетливо угадывалось уже сейчас...
         Весь последний день я не ел, не было желания, это уже была роскошь при моем и так-то довольно скудном существовании, а тут вот еще не мог и заснуть. Вернее даже так: я без конца ходил и ходил по коридору, ложился, вставал, вновь ложился, но чуть закрывались у меня глаза, я тотчас просыпался от испуга. Ведь утром я выхожу — и уже навсегда... И я опять смотрел на ее лицо и изнывал от желания этих губ коснуться.
         И все-таки я ее поцеловал. Пусть этот поцелуй был для нее во сне, пусть я его украл (в мире бодрствования мне платить за него было нечем), пусть он длился всего лишь мгновение, но я все же дотронулся до ее губ губами, едва даже сумев ощутить их теплоту, и ушел от нее по проходу в тамбур. Я успел лишь заметить, как она проснулась, и, уходя, услышал, что она резко повернулась к стене. Так я и не узнал, поняла ли она то, кто именно ее поцеловал, хотя при желании по пустующей напротив полке легко можно было об этом догадаться. Не узнал я толком и то, проснулась ли она от поцелуя вполне. Тем не менее, когда я вернулся, Таня все так же мирно спала снова лицом к проходу.
         Но ночь уже кончилась. В соседнем купе стали разговаривать, люди принялись подниматься и ходить по проходу, а мне было уже пора собирать вещи.
        
         В мой город поезд приходил по расписанию.
         Я попрощался со всеми, пожал руки бабушкам, выслушал от них пожелания счастья в своей "творческой работе"... И когда вывел наконец Таню в коридорчик у тамбура и наклонился к ней, чтобы поцеловать ее на прощание в щеку, она вдруг, совершенно неожиданно, потянулась ко мне вся и подставила для поцелуя губы. И я моментально, в одно мгновение, осознал, что ведь она прекрасно все до мельчайшей подробности запомнила из прошедшей ночи, и все абсолютно поняла, и мало того, вполне могло статься, давно этого ждала и хотела, и что даже, как знать, может быть, солдатик ее был всего лишь средством во всей этой ее затее... Что все это было специально на меня рассчитано...
         Но тем не менее, как бы там ни было, я все равно поцеловал ее в щеку. Уже заранее наперед зная, как буду жалеть об этом позже, когда ее губы начнут мне уже сниться...
        
         ...Я ехал на электричке на дачу не жалующих меня расположением родителей моей жены и смотрел на холодный горизонт с разворачивающимся на нем багровым восходом солнца. И представлял свою встречу со своим ребенком. Как дочь застесняется меня, когда вынесут ее мне навстречу, и потупит глазки. И ее еще спросят: “Кто это? Чужой?” — “Нет”, — ответит она. “А кто?” — “Папа”. И у меня даже слезы выступят на глазах, и я подхвачу ее на руки и унесу куда-нибудь на веранду, чтобы плакать уже открыто. Я смотрел на горизонт, на растворяющийся вдали красный облачный остаток неба, на освобождающуюся синеву и с чувством совершенной и до боли в груди доходящей ясности уже понимал, что никогда никакого такого обыденного счастья в жизни у меня уже не будет. Даже если судьба определит мне в подарок еще такую прекрасную встречу, или даже еще более прекрасную, и человек будет во всем решительно подходить мне, и мне не придется стесняться звания творческого человека, и даже если я смогу преодолеть чувство своего несоответствия совершенству и все свои страхи и комплексы, и даже если я решусь обмануть — все равно останется еще ребенок!.. А не ребенок, так обязательно что-нибудь еще!.. Все равно я отыщу такой повод, из-за которого счастливым мне не быть. Все мои несчастья и неудачи не из-за внешних причин и объективных обстоятельств. Корень всех моих злосчастий во мне самом. И что бы ни случалось, какие бы соблазны и радости на меня не обрушивались, каким бы близким счастье мне уже не воображалось, все равно этот мой вечный, всюду меня преследующий мудреный дух сложности в конце концов восторжествует и не даст мне попросту счастливым быть. Потому что одно из двух, либо “сознание”, либо счастье, третьего не дано. И если на моем пути опять возникнет подобный “бунт плоти”, я думаю, снова успешно сумею его победить...
         И опять из классической восточной поэзии:
         “Один в горах я напеваю песню.
         Здесь наконец не встречу я людей.
         Все круче горы,
         Скалы все отвесней,
         Иду долиной, где течет ручей”.
         Ли Бо, VII век, Китай.