ВКУС ПЛОТИ


        
         Большой кусок сырой земли
         Я вырезал ножом.
         И этот земляной обед
         Сожрал я целиком...
         ...Я землю, травы, камни ем,
         Я вкусный ветер ем...
         ...И все, что вижу я вокруг,
         Годится в пищу мне...
        

1
         В деревне летом за грибами ходят с ведрами. Бывает же счастье: находишься, набродишься, намаешься и вдруг наткнешься на семью еще не тронутую, не выбран¬ную, где-нибудь в молодом ельнике, в укромном месте, глухой стороне. И если грибов много, то их обнаружишь даже по запаху: пахнет прелостью, плесенью и грибницей. И даже сердце забьется чаще, присядешь на корточки взглянуть под хвою — и уже больше не поднимаешься. А грибы кругами, один круг, другой, третий — и без кон¬ца. И все это твое. Ну, думаешь, этот-то последний (а в глубине души с тайным сожалением: неужели послед¬ний?),—а там, глядишь, и еще, и еще, и сердце просто заходится от такой радости, и все режешь и режешь, уже и корзина полная, и ведро, и второе ведро, и еще бы резал, да некуда, снимешь куртку с себя, свяжешь рука¬ва узлом и еще и в куртку наберешь. И когда на дорогу выйдешь, то от счастья рот просто сам в улыбку рас-тягивается, и пусть ты весь в поту, и нести тяжело, но весь день этот ты будешь чувствовать себя счастливо и будешь ощущать в душе покойное довольство и удовле¬творение.
         А ягода... Какое наслаждение, истомив себя бросанием в рот по одной штучке, когда мало и только дразнит, собрав на обильной поляне сразу горсть, а то и две, запих¬нуть все это в рот, набить его целиком — и пожевать... Вот блаженство!..
         А рыба? Караси? Вы помните, какие они жаренные в сметане? У нас еще есть места, где разрешают рыбачить сетьми. Люди приезжают к озеру на ночь и не спят до самого утра, сидят всю ночь у костров, варят время от вре¬мени уху, пьют ее через край из чашек, и каждые два ча¬са плавают в лодке в темноте на озеро к своим набитым, шевелящимся рыбой сетям, и выбирают из ячеи карасей, чтоб не наматывали, не скручивали они сети и тем да¬вали возможность зайти в них следующим... Караси все «тройник», «четверик», золотистые, круглые, плотные, ровные, и долго они еще будут шевелить хвостами, «шле¬пать» своими выпяченными толстыми губами, открывать и закрывать рот в туго набитом влажном мешке, пока не уснут к концу суток...
         А охота...
         ...Чирок из-за тумана налетел на меня внезапно и так близко, что только тогда меня увидел, когда я вскинул ружье, и рванулся вверх, и первый раз я промазал. Стре¬ляя второй раз, я уже слышал, как рядом из осоки, чуть ли не из-под самых моих ног, сочно хлопая по воде крыль¬ями, вылетела вспугнутая стая огромных, тяжелых, по-осеннему сытых крякв. У меня от жадности стало сту¬чать в висках, и я с отчаянием проводил стаю взглядом...
         А поздно осенью, в какое-то счастливое и всегда не¬известное время идет северная утка. Говорят, она идет валом, табунами, через сотню метров табун за табуном, низко над водой, не пугаясь выстрелов, не меняя направ¬ления, напроход. Не успеваешь порой перезаряжать ружье. Жирные, откормившиеся, а когда, говорят, упадет такая сбитая — так аж треснет...
         И вот ты стоишь в скрадке на озере, а вокруг на воде и в редком камыше, повсюду — и ты хорошо помнишь, где какая — множество убитых тобою уток. И так их много, что тебя временами охватывает жгучий восторг, и давно уже подмывает желание выплыть из скрадка и подобрать их все, чтоб уж окончательно ощутить их в своих руках и своими, но ты себя сдерживаешь и заставляешь смотреть на небо. И лишь иногда, как к магниту, с тем же томи¬тельно-счастливым восторгом возвратишь, переведешь гла¬за, глянешь вниз, пересчитаешь всех лишний раз — и та¬кой сладкой радостью обольется сердце, что улыбнешься невольно... «Ну и накрошил!..» — подумаешь о себе и о своей нынешней удачливости и, как никогда, преисполни¬шься самодовольства и упоения. И конечно же, «про¬спишь». Стая пронесется над головой, незамеченная, сза¬ди, и ты только успеешь присесть, спрятаться. Но потом сразу сбоку еще одна, и ты выбросишь перед собой ру¬жье, короткий поводок, и отдача в плечо, и, смотришь, опять попал, утка, оборвав полет, тяжело и громко, с ле¬ту шлепается в воду. И далеко слышно этот всплеск, и кто-то по одному этому звуку, если он следует сразу за выстрелом: выстрел — всплеск, выстрел — еще всплеск,— по одной этой последовательности с завистью подумает, что там опять сбили. А ты подумаешь: «Еще одна, причем сразу, наглухо!» А иногда, когда чувствуешь, что подра¬нок, то и еще раз, в избытке возможности, по падающей...
         Ночью я возвращался в деревню...
         А в огороде капуста, огурцы, помидоры, десятка два овец в загоне, корова, телок, гуси, куры...
         Как свинью резали
         Я пришел, когда начали резать уже второго. У стар¬шины было два помощника. Один щупленький старичок, другой грузный пожилой мужчина с брюшком, с щетиной на щеках и тремя длинными толстыми темными волосинами на переносице.
         — Этот больше,— сказал последний мужчина, когда мы вошли в стайку,— килограммов сто пятьдесят потянет.
         — Боюсь я его,— сказал старшина,— как бы не уку¬сил. Боря, Боря...
         Он долго гонял кабана в клетке, пытаясь вытолкнуть его к проходу.
         — Крови боится, — сказал мужчина с брюшком.— Он чувствует.
         — Почувствуешь, когда смерть подойдет,— сказал я.
         — Ну а что делать? Человек хищник... Вась, вяжи его за ногу…
         Привязали за ногу веревку, выгнали во двор, уронили, дернув за конец веревки, навалились вчетвером на кабана, тот верещал, уже все поняв, и когда мужчина начал пе¬ререзать ему горло, по рукоятку засунув пож под кожу, и резал долго и обстоятельно, обнажив огромную, в локоть, рану, из которой хлестала темно-красная со сгустками кровь, кабан все верещал, бился, захлебывался и снова ве¬рещал. Он с полностью распластанным горлом еще долго жил, дергал ногами и шумно дышал. Умер он неожидан¬но: вскочил на ноги и рухнул в лужу крови, дернулся не¬сколько раз и замер...
         ...Его перетащили на чистое место, растянули па су¬хом. Принесли воду, старшина залил бензин и зажег па¬яльную лампу. Ему опалили шерсть, запахло паленым, редкие волосы па шкуре в пламени завивались, трещали, чернели, вскипали и застывали черной пеной. Потом пену счистили длинным ножом, поджарили той же паяльной лампой кожу. Кожа сбегалась, коричневела, как шоколад, вздувалась пузырями, шипела, лопалась, покрывалась поджаристой корочкой и, наконец, становилась черной. По¬том кабана обмыли горячей водой, соскоблили грязно-горелую корку, и он стал чистенький, беленький, с аппетитно плотными, круглыми ляжками, как девичьи ягодицы. Потом ему вынули внутренности, и мужчина с брюшком сказал, что в войну, старшиной, в голод, кор¬мил бойцов найденными под снегом лошадиными кишка¬ми, напаренными с рожью. И солдаты плакали от бла¬годарности...
        
         А в доме простокваша, деревенская простокваша — ложка стоит, и свежее соленое сало, мягкое, нежное, бе¬лизны необычайной, блестит как перламутр, и с янтарными прожилками мяса, а вареное сало поросенка — ветчи¬на — с чередованием слоя мяса и слоя сала...
         В деревне еду не разогревают. С обеда оставшееся и остывшее есть не будут, отдадут свиньям. Картошки в под¬полье новой наберут, ее много. А там же капуста в боч¬ке засоленная, огурцы...
         На складе
         Всегда приятно окинуть взглядом горы заготовленных овощей. Приятно зайти и осмотреться. Сердце радуется этой хозяйственности. Хорошо чувствовать, что все это впрок и надолго, что много, хватит. А какой сытный за¬пах создает хранящийся в закромах картофель. Как ра¬дует глаз красный цвет помидоров. Ящик к ящику, везде чисто и опрятно, ровные пирамиды пересыпанной песком моркови...
        
         Утро. Потянуло сладким древесным дымком по избе. Это хозяйка затопила осиновыми дровами печку. В кухне, пока умывался, трещало и билось в печке пламя.
         В мороз печка гудит жарко. Плита красная — к моро¬зу. На плите — картошка...
         На улице даже утоптанный снег на тропинках треснул. На дорогах — голый грунт. Срубы колодцев обледенели, и все вокруг срубов обледенело, и когда вода из ведра пле¬щется на эту наледь, лед трещит.
         А в бане жара! А как еще плеснешь воды, так от пара поначалу только на полу и спасаешься. А потом залезешь на полок и, кряхтя и млея от жары, начнешь хлестать себя березовым веником по груди и лопаткам.
         А в предбаннике — иней, и пока одеваешься, чтобы бежать домой, волосы на голове смерзнутся...
        
         Сидоров меня обманул, обещал золотые горы, глуха¬рей — тьму, а я весь день ходил в поисках и ни одного не убил. Хотя и вспугнул два раза... Они вылетали прямо пе¬ред мной из-под снега, огромные, черные, поднимая столб снежной пыли, пугая меня своим размером /ведь это размер взрослого домашнего гуся — взлетает наподобие маленького взрыва... — и летит!!./. Меня поражала их величина... Сокровенная мечта каждого охотника, венец желаний, глухарь, какой он был большой, как много его было передо мною. Так, что руки дрожали, и стреляешь торопливо, почти не целясь, и если вдруг он падал после выстрела, то сколько счастья и неожиданности в осознании: неужели это мне ... мое. ..
         «Смертельно раненный зверь прыгает вверх большими скачками... Прыгает зверь все ниже, ниже, и, когда на¬ступает конец, мы подходим смотреть, какой он б о л ь ш о й...
         Не горюйте о звере, милые жалостливые люди, всем это достанется, все мы растянемся, я почти готов к этому, и одно только беспокоит, что охотник разочарованно по¬смотрит на меня и скажет: какой он был м а л е н ь к и й».
        
         (М. Пришвин)
         Но глухарь потом тяжело взлетал вновь и уходил от меня все более удлиняющимися перелетами...
         А Сидоров убил копалуху. Он подошел к ней, сидящей на сосне, на выстрел и сшиб ее, и она рухнула вниз, ло¬мая сучья, и еще некоторое время била по земле крыльями в смертельной агонии, оставляя на примятом снегу ма¬ленькие бусинки-капельки алой крови. Сидоров отослал ее с приятелем вперед, и когда мы пришли вечером, заин¬девелые и усталые, к нему домой, жена его на жарко топящейся печи уже приготовила копалуху с картошкой.
         Какое же это было мясо! Нежное, сочное, тонковолок¬нистое, с порозовевшей от жарений кожицей на больших кусках. А на столе еще запотелая, только с улицы, бу¬тылка водки, и разливающаяся по телу теплота после пер¬вой стопки, и беспричинная любовь ко всем, и облитая маслом гора картошки дымится, и мясо копалухи тает во рту. А когда бутылку разливаешь по второй, а там и по третьей, четвертой, горлышко бутылки слегка звякает о край стекла.
         А за окном по чистому белому снегу круглый круп лолади...
         Девки, что ж вы не поете?..
         Я — старуха, да пою.
         Девки, что ж вы не даете?
         Я старуха, да даю.
        
         Эх, милка моя!
         Шевелилка моя!
         Полюбила тракториста,
         В первый день ему дала!..
        
         2
         А в городе в это время оставленные с работающими двигателями на улице легковые машины как в тумане в облаках пара от собственных выхлопных труб.
         На бидоне с пивом струйка пены замерзла в воздуш¬ную кремовую помадку. Дома внесешь в комнату с балко¬на рыбное заливное, оно перемерзло, покрылось тонкой корочкой ледка и пахнет рыбой и арбузом.
         В прихожей пахнет свежестью выстывшая, только что побывавшая на морозе шуба...
        
         Девушки в гимнастическом зале в темных спортивных купальниках стояли на коленях и делали упражнение.
         — Не садитесь на пятки,— говорила преподаватель.— Не садитесь на пятки.
         Девушки не садились и с отведенными назад голеня¬ми были похожи на русалок. Ноги как хвосг.
         В большом банкетном зале, где все в зеркалах, зеркала на стенах и зеркальный потолок, женщины на потолке от¬ражались над нами в перевернутом положении, головой вниз.
         Я смотрел на потолок и все опасался, как бы у кого-нибудь из них платье на голову не спало...
         Когда она вошла ко мне в комнату, розовая от мороза, в расстегнутом пальто и шапочке, вся она пахла зимой и свежестыо.
         Губки ее, как две нежные мандариновые дольки. Зубы влажные и ослепительной белизны. Рот как спелая вишня, ладони пахнут ванилью, кожа нежная, прозрачная, как лепесток. Руки тонкие и хрупкие, как чешская ваза...
         . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Ах, какая она была большая! Боже мой, какая она была большая… У нее была большая, широченная, роскошная двуспальная кровать, и я утопал в них обеих. Я задыхался от радости, что она выше меня, крупнее, больше, что я владею ей не по праву, что на моем месте в любом слу¬чае должен быть человек меня во всех отношениях пред¬ставительнее, сильнее...
         Когда она садилась на кровати, панцирная сетка ухо¬дила глубоко вниз, а на животе у нее образовывались две глубокие складки. Груди у нее были большие, налитые, плотные и упругие, соски острые, и когда я целовал их, они становились еще круглыми и твердыми. В те дни, ко¬гда я приходил к ней, у нас всю ночь горела печка. Пламя гудело, сквозь щели плиты пробивался красный свет, и по потолку бегали блики. Иногда она соскакивала раздетая с постели и подбегала к печке подбросить угля. Она си-дела перед топкой на корточках, голая, босиком, ко мне спиной, я смотрел на нее, и розовый свет освещал ее из поддувала.
         — Хочешь, я потанцую перед тобой голая? — предло¬жила она мне однажды.
         — Нет, что ты! — поспешно и категорически отказался я, и помню, даже нахмурился и что-то выговорил ей, и, господи, как я жалел потом, годами позже, когда у нас с ней уже все кончилось, и она была невесть где, как я жалел потом о той моей поспешной, вырвавшейся благовоспи¬танности и наивной благопристойности...
        
         Тело ее, молодое, упругое, как спинка пойманной тобой и трепещущей под ладонями крупной рыбы.
        
         Она сдала часы в ремонт и ходила с белой полоской на загорелой руке, где раньше был ремешок. И полоска эта своей белизной и контрастностью рождала волнующие и яркие ассоциации, и постоянно хотелось до нее дотронуть¬ся...
         Снять, сорвать юбку, модную, замшевую, «штатовскую», лоск и цвет, стащить с ее бедер, сбросить, приник¬нуть лицом к обнажившемуся и сразу судорожно и упруго дрогнувшему животу, зацеловать нежную кожу вокруг курчавых черных волос...
        
         А весной, когда вы будете идти по тротуару весь в делах и заботах, не глядя ни на кого вокруг, и вдруг об¬наружите впереди себя стройные ножки в коротком легком платьице, которым еще так сильно играет ветер, что ри¬скует обнажить их совсем, с избытком, вплоть до нижнего белья, и вы с надеждой ждете этого более сильного порыва ветра, и трудно сказать, зачем вам это надо. Себе вы объясняете это исключительно лишь желанием узнать цвет и форму оторочки панталон, но порыва ветра все нет и дороги ваши расходятся, вы не можете отменять дела, ножки уходят в сторону, и вы с сожалением провожаете девушку взглядом, оставаясь где-то вечно недовольным собой, тем, что девушка исчеза¬ла так быстро и уносила с собой свою тайну.
        
         И наконец последнее
        
        
         3
         Сладкий запах арахиса, смешанный с тонким запахом духов, и музыка... Открытая коробка шоколадных конфет с отогнутыми крахмальными кружевами внутренней бе¬лоснежной обертки. Брошенное на стул норковое пальто, упавшая на пол лайковая перчатка, газовый шарфик и шапочка с краю стола...
         Книги, книги вдоль стен, большая картина в тяжелой багетовой раме, двухтумбовый, заваленный бумагами стол, пузатый чайник на медном подносе, дулевский чайный прибор...
         А в остальном и так далее, и так далее, и так далее...