Увлечение


     
      "Что дружба?.."
      А.Пушкин
     
     

     Зина стоит на противоположном берегу у самого об¬рыва. Высоко над рекой и как раз рядом с тем местом, где заложен мертвяк нашего правого папильонажного троса. Трос натянут, он мелко дрожит, и, должно быть, гудит бревно, к которому он привязан, и сотрясается зем¬ля. Поэтому Зина смотрит себе под ноги и помогает нос¬ком туфля осыпаться комкам глины по склону вниз.
      «Слишком близко, — отмечаю я про себя с некоторым беспокойством, — как бы не рвануло мертвяк...» — но тот¬час же забываю об этом, и, дождавшись вновь Зининого взгляда, под скрип и грохот черпаковой цепи кричу, делаю знаки, что-то объясняю руками, и в следующее мгно¬вение уже бегу по лестнице на главную палубу, и, махнув с нее еще раз рукой, скрываюсь в каюте и начинаю быстро переодеваться. Зина для меня сейчас все. В этом маленьком пыльном городе Усть-Куте, где население всего несколько ты¬сяч и единственное, не считая клубов, культурное заведе¬ние — ресторан на пассажирской пристани, и тем более на этой день и ночь грохочущей, снующей от берега к берегу земмашине, на которой я прохожу практику, работая третий месяц электриком, где вся команда перепи¬вается в день получки и потом еще неделю опохмеляет¬ся, и где единственная девушка, повариха, имеет массу физических недостатков, легко почувствовать себя оди-ноким.
      Вот поэтому Зина для меня сейчас все. И я тороплюсь: бросаю на койку смятый комбинезон, натягиваю рубашку, брюки, застегиваюсь перед зеркалом и, глянув в окно на далекую Зинину фигуру в расклешенных брюках, кото¬рые здесь никто не может носить так неброско, естествен¬но и красиво, снова возвращаюсь к своему туалету, тоже пытаясь придать ему оттенок простоты и элегантности.
      На берег везет меня Мишка. Он гребет короткими рывками, с силой проталкивая баркас вперед. На ногах дер¬жаться трудно, и я присаживаюсь на бак, в то же время стараясь не испачкать брюки о замасленную поверхность доски.
      Перекат глубокий. Вода за бортом плоская, гладкая, и она раздражает меня своей лживой неподвижностью. Я оборачиваюсь, смотрю вперед и вижу, что нас сильно сно¬сит вниз по течению, все дальше от Зины, от земмашины, к длинной галечной отмели. — Левым... Еще левым,— говорю я Мишке,— забирай круче, а то высадишь на мелководье.
      Мишка выравнивается. Держит баркас против течения и наконец выгребает к берегу. Баркас со скрипом нака¬тывается на гальку, носом взрывает на берегу песок, в следующее мгновение его начинает разворачивать, при¬жимать к берегу корму, нос соскальзывает в воду, но я уже выпрыгнул, я уже на песке и бегу вверх по берегу, поднимаюсь по лестнице пассажирского причала, встре¬чаюсь взглядом с Зиной, и улыбаюсь, и пожимаю протя¬нутую руку.
      И вот мы снова идем по улицам Усть-Кута, по тро¬туарам, по дощатым настилам, мимо палисадников, мимо молоденьких тополей, по пыли и жаре, и молчим. Мол¬чим, как в начале вчерашнего вечера, опять не зная, что сказать друг другу, и стараясь не испортить начало встречи сегодняшней, до ожесточения думаем над теми нужными и забытыми словами, которыми мы кончили вчера и от которых нам обоим стало хорошо.
      Слова не находятся, и лишь несколько старых анек¬дотов, которые не время и не место рассказывать, без конца вертятся в моей пустой голове. И хотя я помню все: что Зина из ленинградского «водного», что учится па четвертом курсе, что тоже проходит здесь практику электриком на земмашине «Ленский-215», углубляющей фарватер чуть ниже Усть-Кута, у Якурима, что имеет много своих книг и получает бандеролями журналы, что с капитаном не в ладах, что скучает здесь, поговорить не с кем, что на машине все ругаются как извозчики и пошло треплются про баб...— в общем, все. Но главного я вспомнить не могу. И с грустью ощущаю, как улету¬чивается весь приобретенный нами вчера запас не¬посредственности, и мы снова становимся молчаливыми, навязчиво-предупредительными, осторожными, чем наго¬няем на себя уныние и тоску.
      Мы идем молча. Я верчу в руках круглые зеленые с позолоченной оправой блюдца-очки, иногда надевая их, иногда пряча в карман, и злюсь на себя за то, что так трудно схожусь с людьми и что так нерешителен с теми, кто мне нравится.
      Мы доходим до речпорта и поворачиваем обратно. Опять те же улицы, те же тополя и палисадники. Мы пьем газированную воду в киоске у клуба «Водник», рассчитывается Зина, сворачиваем к речке и вновь идем по-над берегом. На туфлях у нас густо осела пыль, брю¬ки до колен тоже стали серыми, и мы продолжаем идти по дороге, под жаркими лучами таежного солнца, вытирать плат¬ками вспотевшие лбы, курить сигареты и втягивать в себя прес¬ный, безвкусный и оседающий все той же пылью на нёбе и языке дым.
      Слева по реке снуют путейские катера, РБТ, захле¬бываясь выхлопом, проносятся моторные лодки. Река на¬полнена шумом, голосами людей, перестуком дизелей. Зина идет повернув голову к реке, в сторону от меня, и уже который раз говорит что-то не оборачиваясь.
      — Что? — переспрашиваю я.
      — Я говорю, горы...— повторяет Зина начало фразы повернувшись ко мне, остальное же договаривает, опять глядя на реку, на сопки за ней, и я снова ничего не слышу.
      Но переспрашивать второй раз мне уже неловко. Я пытаюсь понять смысл фразы по выражению Зининого лица, нерешительно, на всякий случай, говорю «да» и грустно улыбаюсь. На Зинином лице тоже появляется улыбка, и я, обрадованный тому, что понял правильно, улыбаюсь шире, киваю головой и произношу «да» уже уверенно.
      — Просто невероятно,— говорит Зина, глядя мне в глаза. Находит, видимо, в них полное согласие и остает¬ся в приподнятом настроении. И я тоже счастлив, что мы так чудесно друг друга поняли.
     
      Мы смотрим кино в маленьком ветхом клубе недале¬ко от нефтебазы. Народу здесь немного, в основном шко¬льники 7—8-х классов да детвора, которая во время жур¬нала с ауканьем и визгом играет между рядами кресел в прятки. Взрослые ребята — в самом конце зала. С ними две девушки. Чувствуется, что ребята здесь не в первый раз, что клуб им — дом родной, они громко разговари¬вают, смеются, комментируют каждый кадр на экране и даже тайком курят, пряча сигареты под сиденья и вы¬пуская дым себе под ноги.
      Журнал кончается. Я удобнее устраиваюсь в кресле, кладу руку на спинку пустого и облегченно вытягиваю но¬ги, с тихой радостью отмечая, что нам отпущено полто¬ра часа просто так сидеть молча, чувствовать рядом присутствие друг друга, смотреть один и тот же фильм, не напрягаться, не вымучивать из себя умные фразы и ос¬троты и, наконец, с удовольствием убедиться, что, не¬смотря ни на что, нам все-таки чертовски приятно нахо¬диться вместе.
      Фильм мы смотрим о детях переходного возраста. В нем много длиннот, много диалогов, ребятишкам на пер¬вых рядах он кажется скучным, и они опять затевают прятки. Парни на последнем ряду начинают острить на счет четырнадцатилетней главной героини фильма, дра¬знить своих девушек, хохотать по любому поводу и кри¬чать на весь зал и неизвестно в чей адрес: «Короче, Склифософский!»
      Мне же фильм нравится. В нем столько правды, мяг¬кого юмора, столько нежности, что равнодушным я оста¬ться не могу. И с удовлетворением замечаю, что Зине фильм нравится тоже.
     
      Бывает у вас всего и общего — только улыбка. Улыб¬нулись однажды при встрече и поняли друг друга, и про¬должаете улыбаться каждый раз. Вы еще не познако¬мились, не поздоровались за руку, не сказали ни слова, потому что и не знаете, о чем говорить, но, чувствуя, что дружба возможна, от подобной мысли после очередной встречи у вас надолго остается радость на душе.
      И вы продолжаете раскланиваться, улыбаться и рас¬ходиться. И это больше, чем слова, и вы даже боитесь своим сближением нарушить все очарование этих мимо-летных встреч.
      А когда это уже в прошлом, и вы какое-то время вы¬нуждены постоянно искать между вами тему для разго¬вора и общность, с какой грустью и сожалением вспо-минаете вы былую недоговоренность ваших отношений и простоту.
      Когда мы выходим из клуба, на улице еще светло. Мы говорим о фильме. Зина провожает меня на автобусную остановку. Солнце еще освещает вершины сопок, но в воздухе уже чувствуется прохлада. По дороге про¬гуливаются парочками девочки-школьницы. Таких же девочек ребята катают на велосипедах, посадив на рамы впереди себя.
      Фильм нам понравился обоим. Это нам приятно со¬знавать. Когда о фильме уже сказано все, я завожу раз¬говор о курсовом проекте. Это мое больное место. Он да-ется четверокурсникам на лето, и сделать его нужно здесь.
      — Написал уже что-нибудь? — спрашиваю я.
      — Какое там! — Зина улыбается.— Палец о палец ударить лень.
      — У меня то же,— говорю я.
      Мы смеемся, и нам радостно, что мы оба с ним такие страшные лодыри.
      На остановке почти никого нет. Лишь бабушка с аво¬ськой, да со стороны порта тянутся несколько рабочих. С противоположной стороны с заливистым хохотом при¬ближается шумная группа женщин в кирзовых сапогах и выцветших спортивных трико. Смех их заразителен, он волнует, и мы на некоторое время теряемся перед ним. С каким-то беспокойством я пробегаю взглядом по лицам и фигурам, пока не нахожу среди женских, отя¬желевших и выпуклых, девичью, высокую и стройную, с такой же высокой и полной грудью, которая пружинисто вздрагивает, когда девушка смеется, и равномерно и с достоинством покачивается при ходьбе. Ноги у девушки длинные, бедра обтянуты трико, и так туго, что отчет-ливо вырисовываются резинки от трусов.
      Женщины подходят ближе, заполняя хохотом все во¬круг нас, но не останавливаются, проходят дальше, оста¬вив из всей группы на остановке всего двух, уводя длин¬ноногую девушку и унося этот заливистый заразительный хохот с собой.
      Мы с Зиной долго смотрим им вслед.
      — У вас девчонки есть? — спрашиваю я его.
      — Повариха,— отвечает он.
      — Хорошенькая?
      — Ничего.
      — Счастливый ты,— говорю я.— Мужики, поди, при¬стают к ней?
      — О, не говори...
      — А ты?
      — Что я?
      — Ты-то как?
      Зина улыбается.
      — Мне все равно. Я женат.
      — Ты женат? — произношу я и чувствую, что это для меня в некоторой степени неожиданность.— Тогда тебе совсем просто, — добавляю я первые попавшиеся слова и начинаю вспоминать, были ли у меня когда-нибудь женатые друзья и как я себя с ними вел.
      Вспомнить мне не удается. Предстоит ориентирова¬ться по обстоятельствам. Но я уже готов к этому и Зину простил.
      Со стороны нефтебазы подходит автобус. Старушка с авоськой и женщины неторопливо поднимаются по сту¬пенькам, уплотняясь в салоне.
     Меня Зина последним про¬пихивает в дверь. Перед тем как створкам закрыться, я еще успеваю на прощание махнуть ему рукой.
     
      2
      "Из всех чувств, испытываемых
      нами к другу, женщине, природе
      и миро¬зданию, есть одно общее,
      и называется оно любовью..."
      У. Уйтмен
     
      Утром в одном трико спускаюсь в трюм к электро¬станции. Дверь в машинное отделение открыта, и оттуда вместе с горячим масляным воздухом на меня навали-вается, заполняя все вокруг, мощный шум работающего дизеля и звонкая отсечка его клапанов.
      В потоке солнечного света из иллюминатора клубится голубой масляный дым.
      Я снимаю показания, записываю в журнал и вновь поднимаюсь по лестнице. После душной теплоты трюма мне на мгновение становится зябко. Утро чистое и спокойное. Солнце сушит вымытую соляркой палубу. Плетенки мои скользят по ней и цепляются за головки за¬клепок. На кринолине Мишка возится со шваброй. Го¬товится сдавать вахту. Времени около восьми.
      Я перепрыгиваю через леерное заграждение и сту¬паю на шаланду. Грохот и скрип черпаков здесь слышит¬ся громче. Черпаки гонят воду. Она разбивается о дни¬ще шаланды и уходит сквозь створки вниз. Лишь изред¬ка по лотку проносптся галька и пулей ударяется в сталь. Раздеваюсь у привального бруса. Снимаю плетенки, кладу на них трико. Потом прямо с борта бросаюсь в воду. И тотчас меня подхватывает и уволакивает за собой течение. Секунда — позади остаются машина, шаланда, баркас... Я опускаю голову в воду и, с долей страха смо¬тря в сгущающуюся зеленую глубину, быстро, кролем, плыву к берегу.
      Потом, прыгая через корни лиственниц, большие ва¬луны и стараясь не поранить голые ноги, бегу берегом вверх по реке. Забегаю как можно дальше, затем долго сплавляюсь, лежа на спине, до уровня машины, пока на¬конец после рывка не хватаюсь за привальный брус... На машине меня выговором встречает багермейстер. Он говорит долго и назидательно. Я смотрю на свои пле¬тенки и изредка согласно киваю головой. Выговор за купание с машины я получаю не в первый раз, так что спорить бесполезно, все свои аргументы я уже исчерпал. Багер уходит неудовлетворенный, я же иду в кают-компанию, встречаю сдавшего вахту Мишку, завтракаю с ним и за блинами с какао выслушиваю от него очеред¬ной на уголовную тему анекдот.
      Рассказывается он так: оставили у сына-ворюги от¬ца-ворюгу на поселение в Сибири. Едет сын к отцу в по¬езде и случайно в одном купе с милиционером. Милици¬онер не знает, что парень-то вор, и спрашивает, куда, мол, сынок, путь держишь?
      — К папочке, в Сибирь,— отвечает сын.— Там, гово¬рят, хорошо.
      Милиционер вздыхает:
      — Хорошо, брат, там, где нас нет.
      А сын: «Во-во, где вас нет».
      Я улыбаюсь, а прожевав кусок, смеюсь. Но громче меня смеется сам Мишка. Он перестает есть и продолжа¬ет:
      — Милиционер, значит, ему: «Хорошо там, где нас нет». А сын: «Во-во, где вас нет».
      — Ну да,— говорю я и прекращаю смех.
      — Он говорит, что, вообще, где нас нет,— повторяет Мишка,— а сын — где вас нет.
      — Ага, понял я,— перебиваю я его.— Сколько сегод¬ня прошли?
      Мишка медленно переключается на мой вопрос.
      — Тридцать восемь метров. Вода идет,— говорит он.
      После завтрака я располагаюсь у себя на дойке в каюте и читаю книги из судовой библиотеки. А к вечеру приходит Зина.
      С машины багер меня не отпускает. Говорит, что электрик несет вахту круглосуточно. Всегда должен быть на борту.
      — И так ведь ни хрена не делаешь,— говорит он,— а в город каждый день шляешься.
      Мне становится совестно, и я не спорю. Однако на бе¬рег гребу несколько обиженный за такой упрек. «Не моя вина, что работы у меня мало»,— доказываю самому себе.
      Зина встречает меня у уреза воды. Вид у него празд¬ничный и веселый.
      — Давай назад,— говорит он,— переодевайся, и мы с тобой в ресторан сходим.
      Зина улыбается, и я смотрю на ровный ряд его зубов.
      — Ты был здесь в ресторане?
      — Был,— отвечаю я.
      — Он ничего, верно? Главное, здание каменное, в нем прохладно. И я сейчас заходил, пиво у них есть, «Жигулевское».
      Я молчу.
      — Давай жми,— торопит Зина.
      — Меня багер не пускает,— говорю я.
      Зина некоторое время, прищурившись от солнца, смо¬трит на меня.
      — Вот что. А почему?
      — Черт его знает. В мерах профилактики, наверное.
      Зина, глядя куда-то вниз, выпячивает нижнюю губу. Глаз его я не вижу.
      — А, наплевать,— говорю я,— оденусь и убегу.
      Про себя я думаю о том, что сказал, и решаю, что по¬том мне придется несладко.
      - Не надо,— Зина все так же продолжает смотреть в сторону. Он что-то обдумывает.
      — Да наплевать. Ничего он мне не сделает.
      Я сажусь на весла и рывками сдергиваю баркас с песка. Зина удерживает баркас за планшир рукой.
      — Ладно, ни к чему это,— говорит он,— я сейчас схо¬жу за бутылкой, и пойдем к тебе.
      — Вот еще! Из-за какого-то идиота планы расстра¬ивать. Это у него же так, прихоть, власть проявляет, су¬бординацию устанавливает, временное явление, пока в город не сбежит.
      — Ничего, тебе еще понадобится его хорошее отно¬шение.
      — Да наплевать мне на его хорошее отношение. Су¬ществуют и более важные вещи... Например,— я улыба¬юсь,— ты вон брюки погладил, приготовился.
      Зина тоже улыбается.
      — У нас на машине утюга нет,— говорит он,— к то¬му же я обойдусь и без жертв. Капитан есть капитан.
      Наконец мы договариваемся. Зина идет в магазин, а я остаюсь ждать его на берегу.
      Я вытаскиваю баркас на песок и, сев на борт, достаю сигареты.
      Солнце стоит еще высоко, воздух жаркий, и скрежет черпаковой цепи доносится с машины приглушенно. Обороты убавили. Пошла галька. И размеренный истош¬ный скрип черпаков теперь заканчивается лавинным уда¬ром грунта о лоток и шаланду.
      Зина возвращается скоро. Он приносит бутылку ко¬ньяка. В то время коньяк был еще дешевым, и поэтому товаром дефицитным. У меня сразу поднимается настро-ение, и пока гребу к машине, без конца смеюсь и несу всякую чепуху.
      На палубе мы встречаем Мишку и забираем его с со¬бой в мою каюту. Потом Мишка бежит за кружками, а на закуску от Надьки приносит один хлеб.
      — Больше ничего не дает, выдра,— говорит он, и я смотрю на него укоризненно.
      — Плохому танцору...— начинаю я, но взглянув на Зину, запинаюсь. При нем я еще не решаюсь быть гру¬бым.— И мухи мешают,— доканчиваю поэтому несколько иначе.
      Иду на камбуз. Вызываю Надьку на минутку. Она выходит. Надька ко мне неравнодушна. Впрочем, я поль¬зуюсь этим редко, но сегодня день особенный.
      Надька уходит обратно и подает мне в окно начатую банку колбасного фарша. Я рад, хотя, кто знаком с этим продуктом, может и усомниться в моей правдивости.
      Благодарю Надьку за закуску и возвращаюсь в каюту.
      Коньяк с колбасным фаршем идет несказанно. Я включаю магнитофон, мы курим, о чем-то говорим. Ког¬да кончается коньяк, мы плывем в магазин еще раз, по¬том опять собираемся у меня, и Мишка начинает рас¬сказывать про любовь. Про любовь он рассказывает часто, еще чаще про свою невесту, и я все это знаю наизусть, и все это скучно, поэтому я, поглядывая на Зину, не на¬доело ли, с надеждой дожидаюсь единственной достой¬ной в Мишкином рассказе фразы, которая и принадле¬жит-то не ему, а его бабке, и сказана она насчет Мишки¬ных с его невестой отношений. Фразу эту Мишка запомнил хорошо, гордится ею и повторяет при каждом удобном случае во всегда неизменном виде:
      — В наше время,— здесь он сразу поправляется,— то есть в ее время, когда бабка молода была...— И я тотчас представляю себе добрую патриархальную старину.— Так вот, она говорит, что в наше время девиц до свадьбы бо¬ялись пальцем тронуть, под венец вели, и уже после свадьбы, дома, в постели. А сейчас что? Прижал, как га¬дюку, где-нибудь в лесу, и всего делов...
      Я смеюсь, по Зина остается серьезным. Он удивленно поднимает на Мпшку глаза.
      — Ты с невестой уже... Ты жил с ней?
      — Да я ее ...— говорит Мишка.
      Я поворачиваюсь к Зине и поражаюсь тому, какое впечатление это последнее слово производит па него.
      — Колоссально! — произносит он и отворачивается к окну.
      И до конца Мишкиного рассказа он не меняет положе¬ния и даже, когда Мишка встает, собираясь уходить спать перед вахтой, остается сидеть к нему спиной и не отве¬чает даже на его прощание.
      — Кошмарный тип,— говорит он, когда за Мишкой закрывается дверь.— Это он так о своей невесте.
      — Терминология,— говорю я.
      — Нет, главное, о своей невесте! Не о какой-нибудь девке, а о будущей жене.
      — Ну а что делать? Надо привыкать. Не втолкуешь же ему...
      Зина вздыхает.
      — Не принимай близко к сердцу,— говорю я и улы¬баюсь. Мне немного смешна эта его по-детски наивная чувствительность, а морщинка между бровями на глад-ком чистом лбу просто трогательна для меня.— Давай лучше выпьем.— Я разливаю по кружкам остатки вина, мы выпиваем, и Зина начинает рассказывать мне свою жизнь.
      Я узнаю, что у Зины полное имя Зиновий, что фамилия Миллер, что отец его был поволжский немец, что Зине двадцать один год, что в армии еще не служил, что жена у него — красавица, что ребенок у них будет через три месяца, что они уже купили ему коляску и массу других нужных вещей...
      Я узнаю о Зине много, и уже только поздно ночью мы укладываемся спать.
     
      Вино, выпитое вместе, сближает. Но еще теснее привя¬зывает людей друг к другу их общее похмелье. Когда вста¬ешь рано утром и ощутаешь во рту жажду, а в виске пульсирующую в каком-то маленьком сосудике тоненькую струйку крови, и наклоняться тебе нельзя, и от резких движений в голове появляется боль, и смеяться тебе нельзя по той же причине, но ты смеешься, потому что тебе хочется смеяться, потому что мир для тебя сейчас прекрасен: и сопки, поросшие лесом, с туманом в лощинах по правую сторону, и город, еще пустынный и тихий в голубой дымке по левую. и даже этот одинокий грохот черпаков, далеко разносящийся по плесу. и вода еще чистая. без примеси мазута и солярки за бортом, и воздух, вдыхаемый на палубе и пьянящий тебя, пройдя через твое обостренное воспри¬ятие, когда дрожат не только твои пальцы, но и каждый нерв в тебе, рождают похмельную восторженность, добро¬ту и сентиментальность. И мир для тебя в это утро так же понятен и чист, и ты, пожалуй, можешь поверить в любовь и найти ей определение, отождествив ее с томле¬нием и этим твоим утренним восторгом, который охваты¬вает тебя полностью, открывая все в тебе для любви и дружбы.
      А встретив своего вчерашнего "собутыльника" и най¬дя его в точно таком же состоянии, ты проникаешься к нему нежностью, с приливом похмельной чувствительно¬сти решаешь, что любишь его. И надо сказать, что самое счастливое время в такой дружбе приходится именно на эти часы...
     
      На, свою машину вечером Зина не едет. Он остается ночевать у нас, и я нахожу ему койку в трюме, в свобод¬ном кубрике.
      Утром, проснувшись, спускаюсь к нему. Зина спит, приоткрыв рот и, как ребенок, раскинув по подушке ру¬ки. И мне опять смешно и трогательно смотреть на него.
      — Вставай, пьянь,— говорю я и легонько тормошу его за подбородок,— народное хозяйство ждет.
      Зина открывает глаза, щурится от света и с легким стоном натягивает на голову одеяло.
      — Я сегодня самый больной человек в мире,— слышу я его голос.
      — Пьяница ты,— говорю я,— а не больной. Как только такому машину доверяют, уму непостижимо.
      — Постижимо,— ворчит из-под одеяла Зина.
      — Да уж конечно... Надрался, как шакал, до зеленого змия. Полночи гонял Мишку по палубе, а потом на кри¬нолине в шакшу упал.
      — Кто упал?
      — Ты, кто еще... Не помнишь?
      Зина вспоминает. Стаскивает с головы одеяло.
      — А ловко я,— улыбается он. Пробует смеяться, но морщится и сжимает виски руками.
      Мы поднимаемся ко мне в каюту, по пути умыв лица водой в умывальной. Я приношу с камбуза мой завтрак, и мы съедаем его вдвоем. Вспоминаем, как вчера вечером в трюме случайно ворвались в кубрик Надьки, нашей по¬варихи, застав ее за вечерним туалетом, и чем, кстати, оставили очень довольной ее. Я рассказываю, каким интригующим взглядом она сегодня встретила меня на камбузе, как им дала понять, что у нас с ней есть теперь какая-то тай¬на, и весь ее сияющий вид, и потаенная улыбка, и большая порция для меня говорили будто бы о том, что я уже в чем-то соучастник ее.
      — Я все боялся, что она вот-вот мне подмигнет, и я тогда совсем растеряюсь и какао разолью.
      Мы смеемся, но в меру, зная, что Надьке обязаны вче¬рашним колбасным фаршем. Потом мы вспоминаем, как этот фарш шел под коньяк, и снова без причины хохочем, долго, до слез, до кашля, до головной боли. Со стороны мы, наверное, выглядим глупо, но нам и наша глупость смешна.
      На берег я везу Зину сразу после завтрака. Зина пыта¬ется занять место на веслах, но я его поднимаю со ска¬мейки и отталкиваю на корму. Зина упирается, и мы от-пихиваем друг друга, раскачивая на воде уже отвязанный и плывущий по течению баркас.
      — Да отойди ты,— говорю я, наконец,— ну тебя к черту!
      И еще раз повторяю:
      — Ну тебя к черту!
      И это «к черту» приятно мне, потому что в наши от¬ношения уже внесена простота, и этот оттенок грубости и фамильярности радует нас обоих.
      Мы прощаемся на берегу, и я прошу передать мой привет его жене и детям.
     
      3
      Когда-то в прошлом, дома, я посмотрел фильм о герое-романтике, приехавшем на какую-то сибирскую стройку и перевоспитавшем своим праведным поведением вокруг себя всех грубых рабо¬чих. Помню, в фильме все тамошние девушки рыдали от своей греховности, глядя на него, а мужчины со стыдом потупляли взгляд и не смели поднять руку на это щуплое, но нравственно совершенное существо. Еще помню, что это существо могло с пафосом, часами и оди¬наково красиво говорить о дикой природе, работе и любви.
      Когда я ехал сюда в тайгу, я невольно вспоминал об этом ге¬рое и тихо про себя посмеиваясь над ним. Поэтому, когда на следующий день я приезжаю на 215-ю машину и слышу от Зины сказанную серьезным тоном фразу: «Володька, пойдем на закат смотреть»,— я несколько теряюсь. Затем, вглядываясь в выражение Зининого лица, думаю о том, что вчера, когда он звал меня в ресторан, и потом, когда пришел с бутылкой, он выглядел вполне нормаль¬ным человеком.
      — Это как?— спрашиваю я, и предательская улыбка ползет у меня по лицу.— На какой закат?
      — На солнечный,— отрезает Зина.
      — А-а,— говорю я,— ну да. Это дело. А то как же! Идем!
      И я улыбаюсь уже во весь рот.
      Зина ведет меня на верхнюю палубу. Он поднимается впереди, я плетусь сзади, усмехаясь, ворча и повторяя:
      — Ну и юмор у тебя. Миллер! С ума сойти можно.
      Из тактичности мне бы следовало молчать и изобра¬жать из себя человека, с пониманием относящегося к ду¬шевным порывам товарища. Но мне кажется, что мы с Зиной знакомы довольно близко, и поэтому жеманничать с ним пи к чему. Мне даже проще посмеяться и высказаться о его «душевном порыве» в нарочито грубой и развязной форме.
      Я так и делаю. Но Зина не реагирует. Он лишь щу¬рится и покусывает губу.
      На 215-й земмашине на верхней палубе стоят два пле¬теных кресла и дерматиновый топчан. Мы садимся в кресла лицом к солнцу. Рядом, над нами, работает главный трехсоткиловаттный электродвигатель. Он вра¬щает черпаковую цепь. Машина гребет песок. Слышно, как сыплется из черпаков грунт в лоток — и шум здесь порядочный. Но мы к этому уже привыкли, как привыкли кричать при разговоре друг с другом и просыпаться но¬чью от тишины, когда машина по какой-либо причине останавливается.
      Песок мелкий, он легко смывается с черпаков и под¬хватывается течением. Поэтому за машиной далеко вниз по реке тянется широкая полоса воды цвета кофе с мо¬локом.
      Здесь, в горах, заката как такового не бывает. Я привык видеть его на равнине во всей полноте, когда солнце делается огромным и оранжевым и все вокруг приобретает нереальную окраску, поэтому, можно сказать, здесь для меня его совсем нет.
      Просто солнце уходит за горы, и в долине реки на¬ступают сумерки, а выше долины сопки могут быть еще розовыми. Розовыми бывают еще и облака.
      Разумеется, это тоже красиво и даже экзотичнее, чем дома, по¬тому что тайга в сумерки на сопках становится таин¬ственной и дремучей, а река темной, спокойной и велича¬вой. Но так вот, прямо, сказать об этом, без тени юмора, серьезно, чуть ли не выставив себя дураком, и, мало того, специально для этого прийти — это для меня смешно и непривычно.
      — Значит, на закат смотрим,— говорю я, откашли¬ваясь,— удивительно интересно! Верно, Миллер?
      — Брось ты, Володька! Я ведь знаю, тебе нравится. Это же красиво.
      — Так и я про то! Это почти все равно, что дыню есть. Ты любишь дыни, Миллер?
      — Дурак ты! — Зина отворачивается в сторону.
      — Зря,— продолжаю я,— дыня — это сила! М-м! Не много найдется на свете вещей, которые можно было бы сравнить с дыней. Есть дыню — одно из величайших удо¬вольствий! Причем невыразимое удовольствие. Как закат.
      Зина начинает грустно улыбаться и курить. Мне ста¬новится его жалко. Своим смущенным видом и даже всей этой «возвышенностью», эстетичностью и обижен-но оттопыренной нижней губой он вызывает во мне уми¬ление. Он мне забавен, и в то же время я испытываю к нему нежность. У меня к нему масса нежности, и, может быть, оттого, что у меня ее слишком много, мне доставля¬ет удовольствие мучить и высмеивать его.
      Но когда Зина начинает грустно улыбаться и курить, мне становится его жалко.
      — Шучу я, Зина. Ты не обращай внимания. Действи¬тельно красиво. Впрочем, дыня бы не помешала... Сидеть на верхней палубе 215-й земмашины, есть дыню и смот¬реть на закат. Это ли не великолепно?
      — Жалкий человек,— говорит Зина и вздыхает. Но я вижу, что он уже не обижается. Он просто мах¬нул на меня рукой.
     
      Память — превосходное свойство человеческого мозга. Сколько радости, восторгов, сладких воспоминаний со¬держится в ней. Сколько номеров телефонов, коротких, неясно почему, запомнившихся сцен, счастливых дней, лет, минут, лиц, фамилий... Но порой она бывает навяз¬чива. И это как слова какого-нибудь каламбура или остро¬ты, которые ты находишь удачными и для которых никак не можешь найти случая, чтобы употребить. Слова преследуют тебя, забыть ты их не в состоянии, но в то же время и не хочешь, и боишься забыть и, мучаемый новысказанностью, наконец, решаешься предать их бумаге, вырываешь из блокнота листок, записываешь, кладешь в карман и навсегда освобождаешься от слов, теряя его.
      В конце июня наша машина в районе Усть-Кута работу закончила. К тому времени из-за нехватки кадров я стал работать по совместительству еще и матросом-мотористом, и готовить машину к буксировке на новый объект выпало именно на мою вахту.
      Буксировка всегда приятна в двух отношениях. Во-первых, на машине стоит непривычная тишина: не рабо¬тает ни черпаковая цепь, ни главный дизель; во-вторых, меняются берега, и мимо нас проплывают сопки, каждая не похожая на предыдущую. И все это сопровождается грустным чувством расставания с уже привычным и по¬любившимся местом.
      Впереди, зацепленный за гук, как муравей, упирается изо всех сил буксир-шаландировщик, таща за собою вы¬сотой с четырехэтажный дом огромную земмашину. И всей своей просевшей кургузой кормой с пеной и бурунами за ней он вызывает чувство уважения и сострадания. Мы оставили Усть-Кут, минули Якурим, где работал Зина и где маленькая равнина, оттеснившая от реки го¬ры, состоящая сплошь из низеньких холмиков, покрытых зеленым бархатом сочной травы, и видимая издали, рож¬дала странное ощущение: казалось, если пощупать, эти холмики окажутся гладкими, округлыми и упругими, как надутые волейбольные камеры.
      Мы проплыли мимо пропустившей нас и стравившей поперечный трос 215-й земмашины, вся команда которой высыпала на левый борт и провожала нас глазами. Зину я видел в последний раз и помахал ему рукой.
      Мы оставили позади Сукнинский перекат, где рабо¬тала паровая стокубовая машина, проплыли мимо Сполошино, последней остановки речного трамвая, и к вечеру бросили якорь у деревни Марково, в ста пятидесяти ки¬лометрах от Усть-Кута. Там были отличные места и до¬вольно сносная рыбалка, и хотя потом, ниже по Лене, рыбалка была намного лучше, эти места наиболее силь¬но врезались в мою память. Я до сих пор с грустью вспо¬минаю о них и порой снова хочу быть там.
      И чтобы шел дождь и машина стояла, уткнувшись ра¬мой в грунт на самой середине реки, и чтобы со всех сторон нас омывала пузырчатая от дождевых капель во¬да. И чтобы потом дождь перестал, и я бы заступил на вахту простым матросом, вышел из каюты и вдохнул в себя свежий прохладный воздух.
      А небо было бы все равно темным от туч, высоким и мрачным. Сопки по берегам чистые, ярко-зеленые от крон деревьев, а река, гладкая и блестящая на плесе, зе¬ленела бы у берега, уходила вдаль, на пути своем зер¬калом отражая все небо с облаками и редкими просвета¬ми среди них, коршуна, парящего в вышине, и нашу земмашину, грузную, неподвижную и молчащую.
      И чтобы было тихо, и только звенящие удары капель, срывающиеся с тента, и людские голоса, доносящиеся с багерской, так отчетливо слышимые во влажном чистом воздухе.
      А потом бы запустили дизель и заверещала на кри¬нолине лебедка, выбирая порванный трос, и я бы стал спу¬скаться на нижнюю палубу. И пусть бы опять пошел дождь, и я бы встретился с напарником, и начался бы мой день там, вдали от дома, от института, на Лене, где лето короткое и жаркое и где земля оттаивает всего на полтора метра, и недалеко от того места, где геологи впер¬вые в мире нашли кембрийскую нефть и где на высоком яре красной глины большими светлыми буквами выло¬жено слово «Нефтеленск».
      Было и еще много других чудесных мест, на которых мы работали до конца навигации и о которых приятно вспомнить. И лишь теперь я в полной мере осознаю, на¬сколько везде я там был счастлив...
     
      + + +
     
     
     

1. Полностью стихотворение Пушкина звучит так:
      «Что дружба? Легкий пыл похмелья,
      Обиды вольный разговор,
      Обмен тщеславия, безделья
      Иль покровительства позор?..»
      2. У Герцена есть такие слова про дружбу:
      «Дружба между юношами имеет всю горячность любви и весь ее характер: та же застенчивая боязнь касаться словом своих чувств, то же недоверие к себе, безусловная преданность, та же мучительная тоска разлуки…»