ДРОВА ДЛЯ КОСТРА

     Сосновый сухостой горит без дыма и оставляет мало пепла, горит, как порох, быстро и жарко. Гораздо медленнее горят осиновые дрова, а еще хуже ивовые, и вода закипает на них долго, и занимаются они неохотно. Самые лучшие дрова получаются из березы: и огонь постоянный, и искр нет, и треска.
      Как порох горят сухие ветви тальника, которые мы жгли на островах в низовьях Оби и которые просто выдергивали руками из тальниковых зарослей и разламывали на части через колено. В таких дровах есть и свое неудобство: они — хворост, и целая куча их может быть сожжена в какие-нибудь полчаса, пока ты щиплешь при свете костра уток и чистишь картошку. Долго горят толстые дрова, лучше всего неколотые бревна, которые разгораются с одной стороны и горят всю ночь. Костер, сложенный из двух таких бревен, греет равномерно, долго и называется нодья.
      Нодьи мы делали в Васюганских болотах на реке Чага из стволов срубленных сосен. У нас не было ни палатки, ни теплых спальных мешков, и без костра мы ночью мерзли. Нодьи без крайней нужды делать нет необходимости. Удобнее все же обыкновенный костер. И делается он легко, и готовить на нем проще, да и веселее с ним. Когда лежишь рядом, достаточно поворошить в нем угли, подбросить пару поленьев, чтобы костер снова ожил, забился пламенем, заговорил, забормотал и осветил далеко все вокруг, вплоть до отстоящих на десяток метров стволов деревьев.
      С августе на открытии охоты в Гжатске, где мы стояли биваком в осиновой рощице, мы топили костер одними осиновыми дровами, разжигая их сбитыми прямо с деревьев, сухими, обветренными и уже без коры нижними веточками, напоминающими своею жадностью к огню спички. На Золотом Китате топили костер поленьями из пихты, Березовые дрова жгли в Ужанихе при охоте на косачей. На Чанах у Новорозина, где леса нет и в помине, и даже изгороди в деревнях заменены торфяными стенками, мы варили уток на кизяках — высохших коровьих лепешках — собирая их в степи и обкладывая ими котелок, подвешенный над растопкой. Ветер раздувал пламя, и под котелком, обложенным кизяками, было как в горне.
     На Алтае рубили для костра лиственницы: занятные нелепые деревья, которые появляются па двухсотом километре по Чуйскому тракту и, забавляя поначалу своей долговязостью и несуразностью, мягкой нежной хвоей, маленькими игрушечными шишечками, они в то же время крепко и надежно стоят по отрогам гор, далеко друг от друга, гордо и прямо. И которые даже порой полузасохшие, побитые и обугленные молнией, с тремя-четырьмя оставшимися ветвями на всем тридцатиметровом стволе все равно стоят, и растут, и эти три-четыре ветви зеленеют. И которые, когда погибают уже окончательно, то и тогда продолжают стоять, потрескавшиеся, без единого сучка, замшелые и торчащие иглой кверху.
     
А сразу за Семинским перевалом в долине реки Урсул, встретившей нас щетиной остроконечных пихт и елей, мы на ночевке в этом мрачном черневом лесу — что было дико и радостно — жгли давно уже упавшую и высохшую до звона топора ель. В районе ледников Большого Улагана, куда дорога идет круто в гору, так что даже двухцилиндровый мотоцикл иногда еле вытягивал на первой скорости, и где на высоте порядка двух с половиной тысяч метров в расщелинах гор раскидана масса прозрачных неглубоких озер, окруженных мхом сфагнумом, карликовыми деревцами, вереском, который в низинах и по северным склонам был необычайно высок и стряхивал с листьев влагу нам на колени, а распадкам придавал схожесть с тундрой; и где выше озер, на хребтах в лесу, поскальзываешься на кедровем стланике; и где мы промокли под дождем с градом; и где было так холодно, что среди громадных маслят, растущих в изобилии между низенькими кедрами, не нашлось ни одного червивого, а градины, лежа на мху, не таяли всю вочь и утро; и где мы заблудились среди гор, пешком пытаясь подобраться к ледникам,— там, в маленькой ложбине, пережидая горную холодную ночь, мы жгли до самого рассвета в костре валежник — огромные полусгнившие кедровые комли — ворочали их в огне за корневища и прожигали искрами одежду. Ладони там у нас были все в смоле, и потом, весь следующий день, когда мы уже нашли дорогу и оставленный около нее мотоцикл и, проклиная холод и эту «тундру», рванули на двадцать пять километров вниз, в полупустынный климат, в жару, к горам, выжженным солнцем, в долину мутной Чуй, где, кроме колючей акации, покрытой белой пылью, не растет ничего – потом, в пустыне, весь день руки, что бы мы ни делали ими, как бы ни пачкали, как бы ни мыли в пути, все равно продолжали остро отдавать кедром.
      На Каракольских озерах в феврале при переходе Элекмонар – Горно-Алтайск, остановившгсь на сутки в туристической избушке, мы пилили для железной печурки двуручной пилой целиком многолетние и на корню ещё сосны. Железную печку я тогда топил впервые и впервые вообще жег такое количество сырых сосновых дров.
      Мы распиливали стволы на равные по длине чурбаки и перед тем, как начать колоть, расставляли их, одинаковые, в правильные прямоугольники. Поленья мы потом тоже складывали аккуратно, но больше все же мне нравилось предварительно по-хозяйски выставлять нарезанные на запас и светящиеся белизной торцов чурки. К чурочкам, к их ровно опиленным торцам, я с тех пор постоянно испытываю какую-то нежность...
      У сырых торец влажный, у сырых березовых еще и ворсистый, у сухих, стоит только смахнуть опилки, и четко проступят годовые кольца. А колоть чурочки хорошим увесистым колуном вообще наслаждение... Не сразу, не наспех, упорно сопротивляясь до последнего решающего удара, всегда неожиданно и вдруг податливо она распадается наконец надвое, раскинув в разные стороны щепы и еще и обдав тебя напоследок острым древесным запахом, долго настаивавшимся в ее сердцевине. Чурочки — вещь универсальная, их еще можно использовать в качестве сидений, стульев, можно устраивать из них столы на привале, тонко порезанными мы часто мостили спуск к реке, делали бадьи для воды, бочонки для грибов и много других нужных на долгих стоянках вещей.
      Легче всего колются чурбаки осины. На Мензелинском озере, где мы на охоте позапрошлым летом стреляли свиязь и где мне в основном не везло, а Мишка бил дуплетами и утомлял меня своей меткостью, где егерь, заставив нас отрабатывать на базе два положенных часа, обломил о головку винта застопорившей бензопилы «Дружба» кончик моего охотничьего ножа, который я с готовностью вытащил на его просьбу, и потом, когда отнимать было уже поздно, отвернулся и отошел в сторону, чтобы не видеть, как он упорно, беззастенчиво и со скрежетом ломал в шлице винта много лет мне служившую тонкую нержавеющую хенкельскую, с двумя пляшущими человечками-клеймом сталь. И где я с безупречной тактичностью скрыл свое возмущение, приняв назад изуродованный нож, и, не придавая этому варварскому поступку никакого значения, не глядя на клинок, сунул его в ножны. И где егерь, тоже не придавая своему поступку никакого значения, без слов извинения, без тени вины на лице, продолжал, матерясь и хмурясь, отворачивать винт уже краем лезвия топора. Так вот, там толстые осиновые чурбаки, которые, наконец, все же починив, пилу, нам нарезал егерь, если не рубить их с комля, а ставить, наоборот, более тонким концом вверх и рубить по трещине, но ни в коем случае не по сучку, мы с Мишкой разбивали с одного раза. Потом, придерживая половинку рукой, кололи ее небольшими взмахами топора на поленья. Собирали их и складывали вдоль забора, заготовляя дрова для охотничьей базы на зиму.
     
А в Тюменской области, близ Сургута, в зимней сорокапятиградусной островной тайге, где я в 19*** году перед поступлением в институт работал на буровой помбуром и жил в перевозном вагончике, отапливаемом печкой, с остальными бурильщиками, взрослыми и в летах уже мужиками, серьезными, основательными и рассудительными, которые и говорили-то всегда о серьезном, о подоходном налоге, о комбикорме, овцах и валенках, и которые каждый день в свободное от вахты время, лежа на нарах, поносили на чем свет стоит и скорость проходки, и глубину бурения, и недостаток запчастей, и меня, как молодого, и мастера, и все остальное начальство вплоть до управления включительно, а заодно и жен своих, и чужих тоже, отзываясь о них не иначе как зло и грубо, без всякого элемента томления и романтики, попросту, элементарно, чем всегда вызывали во мне внутренний протест. И которые варили каждый день себе чифир, резались ночи напролет в карты, курили без перерывов до хрипов в горле, грубо затыкали мне постоянно рот, и которые потом, позже, когда наконец хлынула долгожданная нефть, шипя и пенясь, заливая белый снег коричневыми потеками, радостно, как дети, прыгали вокруг буровой, кидали вверх шапки, тузили друг друга, валяли по снегу и мазали каждому, и мне в том числе, густой и жирной, пополам со снегом, названной потом, годами позже, во всех газетах, сводках и отчетах Верюганской нефтью лица. Так там, в Тюменской области, на сорокапятиградусном морозе, при котором в тайге стоит полнейшая мертвая тишина, и лишь изредка звонко щелкают отлетающие от стволов сухие сучки да иногда гулко и утробно трескается в каком-нибудь дереве перемерзшая древесина, там в мороз мы с мужиками для печки в вагончике кололи сухие пихтовые и такие хрупкие от холода чурки с легкостью вообще невероятной, почти без взмаха и часто от малейшего усилия просаживая топор насквозь и загоняя его по топорище в утоптанный снег под ними...
      И совсем не рубились дрова из выдубленных водой и солнцем стволов даурской лиственницы, которые я пробовал рубить на Лене, в Восточной Сибири, когда был там на преддипломной практике и когда нам приходилось ночевать прямо на берегу. Стволы эти и так-то настолько плотные, что при молевой сплаве часто тонут в воде, а выброшенные на берег и обсохшие, пролежавшие не одно лето под солнцем, становятся вообще твердокаменные, и их не берет никакой топор. В костре дрова из них горят всей поверхностью сразу, жадно и распространяют черный дым.
      Дальше Лены на восток, к Чукотке и Амуру, мне быть еще никогда не приходилось. Никогда я не жег в костре дров из вяза, маньчжурской липы, из тиса, о последнем даже не имею четкого представления. Никогда не видел дальневосточной черной каменной березы. Ну да, собственно, не об этом речь. Об этом даже не стоило бы и говорить, если бы не то обстоятельство, что подобное положение вещей в определенном смысле всегда еще и хорошо. Хорошо уже тем, что остается что-то на потом. Все это у меня еще впереди. И Чукотка, и каменная береза, а если по-настоящему разобраться, то впереди у всех нас еще и вся наша последующая жизнь...