НАЗАД К ПРИРОДЕ

тезис

     Настоялся на ногах, не передохнув, не присев в течение нескольких часов, и до такой степени, что когда удалось опуститься на стул, даже наслаждение почувствовал. Пить хотел – терпел, и когда, наконец добрался до воды, то первый глоток ее воспринимался как упоение… Проголодался - так настолько, что рад даже сухой корке хлеба…
      Мы уже забыли вкус пищи. Когда от наслаждения просто скулы сводит… Скороснейшими авиалайнерами, наисовременнейшими, наикомфортабильнейшими видами наземного транспорта, пятизвездочным обслуживанием, удобствами, пряностями, повышающими аппетит соусами, улучшающими вкус добавками, приправами, сексуальной свободой, ранним половым воспитанием, порнографией мы довели себя до того, что уже не можем радоваться жизни. Мы едим, не ощущая голода, мы пьем, не чувствуя жажды, мы любим женщину, не испытывая влечения. И нам скучно, противно, невкусно. Нам всюду нужны добавки, прибавки, стимуляторы, усилители. Без них мы уже не можем. И вынуждены, чтобы хоть отчасти вернуть утерянную непосредственность ощущения, все больше “усовершенствовать” и “улучшать”.
      А вот добыл средства к существованию – живешь. Дошел до колодца – пьешь, так что струю чувствуешь всеми сосочками языка, небом, горлом, всем телом, - когда это равнозначно озарению.
      И потом, когда идешь к воде десяток километров, томимый жаждой (и откуда только силы берутся!..) - это ли не жизнь, это ли не смысл жизни, не в этот ли момент ты истинно ощущаешь разгадку его. В отличие от времен всех иных бесконечных досужьих размышлений?..
      Положил хлеб в капюшон штормовки, расплатился с продавщицей в хлебном ларьке и пошел…
      Переночевал, где придется, где ночь застала – и дальше…
      Достал огурец из рюкзака. В спичечном коробке – соль…
      Я рутинер, антипрогрессист, мракобес, ретроград, я – бродяга. Я скитаюсь с рюкзаком по дорогам, глухим краям. Устраиваюсь на работу в свободных для трудоустройства местах. Веду жизнь кочевую и непритязательную.
      Мне надо совсем немного денег, чтобы прокормиться. Чтобы жить – достаточно в деревне попроситься на квартиру кому-нибудь в дом. А иной раз еду себе можно найти в реке, в поле, в лесу, а переночевать – в стогу.
      Я не опаздываю на последнюю электричку, никакой у меня нет спешки. Встречаю восходы, любуюсь на закаты, весь день трачу на мелкие повседневные дела. Чтобы палатку высушить. Чтобы найти себе место для привала поживописнее, рукав заштопать, чтобы отыскать дров для костра получше… Весь день на элементарные нужды? Бездарно трачу время?.. Как знать, может быть, только так я его и нахожу.
      Нет у меня и строгого плана, определенной цели, куда ехать. Идти, как жить…
      Проспал в Каргате отправление утренних автобусов, лежа на скамье железнодорожного вокзала. Разбудила уже уборщица, пришедшая мыть пол. И остался только один автобус, который сам надолго опоздал. На него-то я и купил билет.
      Сходил умылся к колонке во двор станции. Постирал шерстяные носки. Сел в подошедший автобус, поразмышлял по дороге: поехать ли на Убинское озеро, лежащее в самом начале Барабинской низменности, на подходах к Васюганью. Или уж проехать по Кокошинской железнодорожной ветке, тупиковой ветке, ведущей в самую глубь тайги… Но и тут выбирать не пришлось. Оказалось, что заезд к озеру не по пути.
      Доехал до последней остановки и нисколько не горевал, что проспал и что-то упустил. И железнодорожная ветка оказалась чудно как хороша. Однопутная, заросшая травой, так что даже рельсов не видно, со смыкающимися ветками берез над насыпью, с поездом, называемым грузопассажирским, состоящим из двух грузовых и трех пассажирских узкоколейных вагончиков, который здесь ходит только раз в сутки и в народе попросту прозывается “ветка”, с брошенными деревнями, заросшими бурьяном, когда-то пахаными “клиньями” в лесу, с оставшимися деревеньками, которые и названия-то имеют: Пенек, Лось,- она прекрасна… А там, в конце ее, вообще пошли такие удивительные места!..

свобода

      Я в этой жизни гость. Квартирант, дармоед, нахлебник. У меня нет своей собственности, и поэтому я такое удовольствие получаю от пользования ею.
      С каким упоением я жду, как меня повезут на охоту на автомашине, как я там буду всех радовать своим восторгом: “Хорошо-то как!.. Едем на охоту!.. На машине!..” Ночь, грунтовая дорога, я еще веду ребятам машину, моя очередь, давая возможность хозяину вздремнуть; горят голубым светом приборы на панели, да еще приемник, музыка в ночи: “Уч-ку-дук, три колодца…” “Хорошо-то как, мужики!..” И потом на охоте (куда меня вывезли, которую мне подарили) я заражаю всех своей радостью, всех их, привыкших уже к их собственности и открываемым ею возможностям, к повторяемым радостям, не замечающих уже их, и заставляю прочувствовать все, чем они обладают, как впервые, чем благодарно оплачиваю дарованный ими мне праздник.
      Точно так же в деревнях, устраиваясь к бабушкам на квартиру и пользуясь их мебелью, ковриками, модным в свое время сервантом, кроватью, стульями, я умиляю их своим удовольствием от предложенного ими мне уюта, своим восторгом от встречи с домом, и осчастливливаю тем, что нашелся-таки в этом захолустье человек, который наконец оценил их никем не востребованные, но ведь в свое время с таким усердием устраиваемые и долгое время для кого-то сберегаемые кров, жилой дух, городские затеи, тепло и уют.
      Только я могу ощутить всю сладость жизни. Только я, у которого ничего нет. Когда меня однажды занесла судьба на пустующую роскошнейшую дачу одного крупного «деятеля», где я и прожил три месяца – я думаю – ни один человек из живших на ней до меня не испытал и десятой доли удовольствия ото всех удобств, приспособлений и ванн с гидромассажем, какое испытал на ней я.
      Или, вот, например, когда я брал напрокат байдарку, именно напрокат, купить для меня всегда не доставало денег, - это был мой дом. Садишься в нее, снимая сапоги и даже протирая их тряпочкой, укладываешь их в носовое отделение. Внутри у тебя чисто, сухо, уютно. Ноги и нижняя часть туловища под тентом, и только верхняя часть на открытом воздухе. Закрываешься, закутываешься по пояс в брезент и тогда уже отталкиваешься веслом от берега. Вокруг вода, брызги, волны, туман, а может быть еще и дождь, а внутри у тебя тепло. А по берегам, Боже мой, еще и как бесконечная лента кино, тянущиеся одна за другой непохожие одна на другую картины. И, главное, что тебя туда, вниз, за миллионы изгибов, излучин, поворотов, за эти картины, к еще более пленительным картинам практически без всяких твоих усилий по течению неуклонно несет и несет… И ты в эту даль, в эту бесконечность бесконечно плывешь и плывешь…

колеса

      А ведь было время, я мечтал о собственном вертолете. Или маленьком самолете. Впрочем, вертолет казался лучше. Он садится в любом месте, без посадочной полосы, взлетает тоже. И ведь серьезно прорабатывал эту мысль, присматривался к фотографиям и чертежам в журналах. Читал характеристики, прикидывал, делал расчеты: чтобы взлететь – и хватило горючего… Но потом мечтал о более реальной вещи, о машине (лучше всего вездеход, джип, всепроходимый вариант, и для города, и для бездорожной местности…), - погрузить в нее все свои вещи, любимые книги, печатную машинку, ружье, дельтаплан, лодку, даже семью, если она есть – и ехать куда глаза глядят, останавливаться по дороге, где захочешь, устраиваться по найму на временную работу и жить, имея всегда свой дом на колесах. - Я тогда еще думал, что свой дом, свои привязанности нужно возить с собой. Но на машину нужны деньги, и деньги немалые. А потом, кроме самой машины, нужны деньги на бензин, и потом она привязана к сети заправочных станций и станций техобслуживания, к дорогам, к запчастям, а это уже лишнее.
      И когда я в свое время летал на дельтаплане, учился в дельтаклубе студентов МАИ, я тоже, наряду с вырабатыванием навыков правильного управления и полета, все присматривался и прикидывал, куда бы поудобнее определить на нем рюкзачок и как лучше, используя все потоки и воздушные течения, без мотора и топлива, улететь на нем далеко в необходимом направлении…
      И даже когда я отправлялся   т у д а   на велосипеде, уже даже не на байдарке, которую я сдавал-таки, продержав несколько лет, обратно в прокат, он тоже существовал для меня в качестве дома, у которого сзади на багажнике специальная велосумка со множеством кармашков и отделений, где, в свою очередь, тоже все на своих местах аккуратно распределено. И мало того, впереди руля своего рода “бардачок” для ножниц, зубной щетки, фляжки и другой мелочи, даже тогда, с велосипедом, я еще шел по пути технического оснащения. Не понимая, не догадываясь еще, не сделав для себя последнего и самого главного открытия: что для того, чтобы попасть   т у д а, куда я с самого раннего детства без конца стремлюсь, надо прийти туда пустым, без единого намерения и любимой вещи за пазухой, голым, чистым и – пешком…

свобода

      Всю свою жизнь, сколько я себя помню, я мечтал о свободе. Свобода для меня была наисокровеннейшим желанием, ключевым моментом всех моих помыслов, вожделенным предметом всех мечтаний и дружеских задушевных разговоров. Чтобы, если уж кричать, так во все горло. Если уж взял в руки ружье, то не думать ни о каких правилах и допущениях, не оглядываться воровато, не ждать егеря, не вздрагивать при каждом внезапном появлении людей, а быть предоставленным самому себе. И если уж пожалел дичь, или не стал стрелять слишком много, то не потому, что выполняешь этим чье-то постановление или ограничение, а потому, что сам проявляешь милосердие.
      Если уж работать, то не потому, что ты обязан, не потому, что это такая необходимость и святой долг платить налоги, а потому что тебе хочется, это тебе интересно.
      Если делать открытие – то не обращать внимания, можно это или нет, нужно это или это никому не нужно.
      Чтобы если устраиваться жить, то чтобы не ходить обивать пороги разного рода организаций, не запасаться справками, не ждать милосердия, не распинаться в объяснениях, не доказывать свое право, не напрягаться много лет в зарабатывании денег на постоянное жилье, а чтобы не связывать себя с этой проблемой вообще. Приехал в город – не стоять в очереди в гостинице, не заискивать перед администратором, а найти способ приобрести навык ложиться спать где угодно, хоть в малице на снегу. Чтобы ни от кого и не от чего не зависеть. Если захотел есть, то не обязательно искать столовую или кафе или магазин, или еще что-то, что тебя накормит. А приучить себя к тому, чтобы мог поесть сам всегда и везде. Чтобы, если ехать куда, и нет возможности воспользоваться транспортом, мог доехать сам на велосипеде, доплыть вразмашку, дойти пешком. Чтобы быть полностью автономным.
      Чтобы уж быть свободным абсолютно, как дыхание, как птица, как лист осенний, как беспрепятственно проносящийся над гладью земною дух. Когда под тобою все леса видны и кое-где блеском открывающиеся озера, а ты стоишь на краю стремнины и видишь, как под тобою в заросшем елью и лиственницей мшанике зарождается и уходит далеко в голубую дымку серебристой лентой река…

принципы

      Что еще? Чтобы читать книги от денег не завися, не завися от доступа к редким букинистическим заведениям и фондам избранных библиотек, приучив себя обходиться доступным, тем, что имеют миллионы – кстати, все сколько-нибудь ценные для меня книги я открыл, прочитал, взяв задешево с прилавков обычных магазинов, либо с полок именно массовых библиотек – все нужное, в конечном счете, находит нас само, ведь это мы только полагаем, что сами выбираем, все нужное нам даруется. А с другой стороны, я убедился, что в отношении возможностей: как только я накапливал денег и покупал любимое издание, то, что читал до этого за неимением урывками и где придется, в читальном зале, беря на денек у знакомых, хозяев, у которых живешь или проводишь ночь, и выполнял мечту жизни, скажем, полное собрание сочинений любимого автора, и ставил дома на полку – больше книг этого автора я уже не открывал… Чтобы учиться, не платя за это свободой своего вероисповедования или свободой своих поступков, в учебных заведениях для масс, а не среди контингента элитарных, вынуждающих тебя за это чем-то поступаться и дорого рассчитываться, престижных школ; чтобы не выискивать способ добиться vip-обслуживания, добиться деликатесов, спецпайка, особых удобств. Чтобы думать по-своему, своими мыслями, а не сфабрикованными и вызванными во мне кем-то другим, телевизионными рекламами, например, газетами, курсом обучения, заведенной в данный период времени в определенном направлении пропагандистской машиной государства, удобной в данный период времени для каких-то определенных сил.

наш бывший образ жизни

      Мне совершенно антипатична эта наша былая разновидность государственного устройства, при котором осуществлялась диктатура пришедшего к власти ничтожества, столько лет испошлявшего все высокое и ценное, что только могло быть в человеческой культуре. Этот наш бывший приземистый, убогий, ущербный, мелко-материалистический и мало-эстетический идеал, брошенный как семя власть предержащими в девственно опустошенные нашим кастрированным атеистическим образованием души народа, а именно: стенка. Или пылесос. Или холодильник, стиральная машина – все то, что в свое время было допущено нашей пропагандой в качестве стимулирующего средства в труде на благо чего-то там родного, государства и обороны, а по-настоящему, для поддержки того заведенного порядка вещей, при котором только это узурпировавшее власть ничтожество и могло у власти существовать. И все хотели иметь стенку – помните, как она в одно из десятилетий вошла в наш быт - как потом кухню, мойку, машину, микроволновую печь и т.д.! С ума сходили, чтобы только этого смысла жизни достичь, и даже не замечали, как через это становились игрушками в чьих-то желающих сбыть товар руках, а через это - рабами чьих-то заготовленных стереотипов и идей.

наш теперешний образ жизни

      Мне глубоко чужд и весь теперешний заведенный стереотип социальных отношений, все это жадное стремление к “западной цивилизации”, эта “демократия”, эта культура уже окончательно и повсеместно победившего ничтожества, окончательное торжество обывателя, с его массовым искусством, массовым производством, с его “обществом потребления”, первоочередным удовлетворением его, обывателя, потребностей и преобладания мира здоровых, сытых и неинтересных людей.
      Мне откровенно смешна и идея выработки чего-то там нового, смешанного, конвергированного, построения на все тех же убогих недалеких техногенных принципах какого-то промежуточного улучшенного общества, или новая отечественная идея крутого поворота назад к “благословенному”, “благополучному” старому, ради которой, видимо, сейчас и передается все в частные руки, всех призывают создавать свои частные производства, иметь частный бизнес – и добавить, работать в нем по восемнадцать часов в сутки. Для пользы общества, естественно. Но если я в свое время не работал с должным усердием на идейных коммунистов, стремившихся, вроде бы, искренне к благородной цели: построить царство равенства и справедливости, когда понял, что они, в большинстве, только прикрывали своей благородной идеей свои маленькие корыстные цели, точно так же я не стану работать и на этих рыночно-базарных и уж вовсе безыдейных новых госумников, стремящихся построить для меня царство несправедливости, конкуренции и неравенства и призывающих к этому весь народ. Нет, я отзываться на призывы радетелей общества не буду, идти в такую свободу частного собственника, чтобы этим своим новым статусом опять подтверждать чьи-то идеи и открытия о принципиальных основах развития обществ, утверждая чью-то правоту и чью-то власть, - опять быть игрушкой, козырем в чьих-то руках, нет уж, дудки, я для этого слишком эгоист, да и к тому же я в этой их жизни гость, я отзываться на подобные призывы не стану. И пусть лучше у меня не будет ничего, ни коттеджа, ни евроремонта, ни даже микроволновой печи, но зато у меня было, есть и всегда будет   в е т к а   б е р е з ы.
      Когда сидишь на своей телогрейке у костра, подобрав под себя ноги, чтобы не оставлять их на голой, по-осеннему уже остывающей земле, и смотришь через блеклое днем тепло пламени на повисшую в отдалении с крайнего в роще дерева уже почти совсем безлистую ветку, видную тебе сбоку и слегка раскачивающуюся на фоне неба и уходящей за горизонт земли. А вокруг – скошенная трава и запах уже преющих листьев, и тишина покинутого до весны людьми поля, не нарушаемая никем.

дромомания

      Все, кто когда-либо ездили в поезде, или автобусе, или автомобиле, пусть хоть раз в жизни, пусть хоть даже недалеко за город в электричке, обязательно при взгляде в окно испытывали чувство, одинаково всем свойственное и одинаково на всех изредка находящее: чувство любования, восхищения, тяги в эту прелесть, свежесть, зелень, даль и голубизну; желание остановиться, спуститься и туда уйти. Конечно, все это представлялось по большей части только теоретически, гипотетически, в фантазии, как мечта, да еще импульсивно, когда взгляд переводится в окно с отрывом, скажем, от умного разговора, от флирта с девушкой, от чая, да и не без удовольствия, что любуешься видом из окна, сидя в тепле и уюте – что придает лишь дополнительное наслаждение - да еще под музыку из динамика, под которую даже приятно помечтать об уходе туда, когда поезд идет и идет, набирая скорость, а ты сидишь в вагоне-ресторане с тонким фужером в руке и т.д., - все равно каждый хоть раз это испытывал на себе и себя на этом желании ловил, а значит, в состоянии себе представить, что могут существовать люди, которые все же туда ушли, сподобились туда   у й т и… Все мы задним умом понимаем, что, в общем-то, удерживает нас в этот момент от подобного шага нечто весьма маловажное, какие-то выдуманные дела, ерунда, пустое, что главное-то все равно   т а м! Но уйти не решаемся, бывает даже взаправду соберешься, и все откладываешь, все убеждаешь себя, что, вот, только тут то-то доделаю, вот, тут докончу, дозаработаю денег, устрою дела и пойду – и все не идешь. И так жизнь проходит. Но, тем не менее, это совсем не значит, что таких, все же решившихся, сподобившихся, не существует, а вот об этом, как представлялось, тут и хотелось бы повести речь.
      Когда-то в детстве – когда именно, я уже не помню, может быть, это случилось во время поездок с отцом на охоту, или еще раньше в едва памятном возрасте, когда родители снимали на лето в деревне домик под дачу и всей семьей выезжали отдыхать, собирать ягоду, бродить в лесу… или это было в пионерских лагерях, не суть. Но однажды я начал чувствовать это нечто, происходящее на природе и отсутствующее абсолютно в любое другое время и в любой другой жизни. Потом стал догадываться, привыкать к этому, стал непрестанно стремиться туда, где это происходит, облекая свое стремление в страсть к охоте, забирался с друзьями как можно дальше, жил в тайге или на берегу реки неделями, солил с ребятами рыбу, ночевал у костра, с дрожью нетерпения, с трясущимися руками, прячась за деревья, подкрадывался к сидящим на березах тетеревам, с замиранием сердца прислушивался на рассвете, сидя в шалаше на озере, к приближающемуся свисту налетающей на тебя в темноте стаи уток, в то же время с уверенностью уже отдавая себе отчет в том, что это еще не все, не главное, а главное, это когда после многочасового лазанья по кочкам и чавкающим болотам в поисках выхода на дорогу или станцию или погони за куропатками, с пропотевшей насквозь курткой, ты лежишь на спине на некошеном лугу, раскинув на стороны руки, в безмолвии и запахе трав и смотришь прямо над собой на облака. В одиночестве, в обволакивающем покое, на пустынной поляне, без желаний, страстей и необходимости каких-то дел, один на один с самим собой и … Богом. И понимаешь, наконец, что вот оно, в конце концов, то, к чему стремиться стоит. Стоит напрягаться, терпеть лишения, работать в поту, экономить, карабкаться, надрываться, - чтобы прийти и лечь на склоне. И лежать на траве, раскинув руки, и смотреть на облака. Все остальное суета, от лукавого. Все остальное фикция, самообман. Счастье в единственном на свете.

женщина

      Впрочем, я еще ничего не сказал о женщине. А это ведь, пожалуй, самое главное препятствие к подобной свободе, “препятствие”, без которого не может существовать ни одна живая душа. И уж поверьте, моя потребность в любви, в женщине, была не меньше, если не сказать, больше, чем ваша. Для меня, не особенно обласканного удачей и успехами в любовных играх, не имеющего возможности уделить этому достаточно времени, не избалованного фортуной, да еще истерзанного бесконечными опытами по воздержанию и самообузданию, когда вспыхиваешь как спичка, когда в голову ударят сильнее, чем вино, от одного не то что неожиданного вида купающегося в реке женского тела, а от одного изгиба спины опускающей ступеньку в тамбуре купейного вагона девушки-проводницы… - можно себе представить ту сумму слагающих, ту силу, ту степень умопомрачения, ту глубину омута, какая у такого человека может быть!..
      И вот, положим, ты, скинув рюкзак с плеч, живешь в Москве, в отремонтированной в современном стиле и увешанной хорошими копиями старых мастеров квартире преуспевающей жены, талантливой балерины, под музыку Моцарта, которого, изголодавшийся в своих “путешествиях” без конца ставишь на рекодере, просиживая дни напролет среди книг и антиквариата, в мягких креслах и в нетерпеливом ожидании возвращения жены с работы, чтобы потом идти с ней опять на какой-нибудь концерт, говорить, говорить, перебивая друг друга, а потом вечером остаться с ней дома вдвоем…
      Вы можете себе представить ту степень счастья, какая на такого человека обрушивается, можете себе представить, что делается с таковым?..
      И так может быть год, а, может быть, два…
      Принято только почему-то считать, что за подобным надо гоняться, что все это нужно специально искать, что на это-то и следует тратить жизнь, время, усилия, деньги. Чтобы заполучить условия, преимущества, положение, обеспеченность и т.д. Нет, неверно. Все это каждого из нас и без всяких условий в свое время найдет само. Найдет пренепременно, обязательно, обрушится, сверзится, никому этого не избежать, к этой сокровенной тайне суеты жизни, вместе с ее головокружительной пропастью, радостью, ревностью, счастьем и страданием, не приобщенным не останется никто, где-то, когда-то это тебя все равно настигнет, получить свою долю тщеты, называемой любовью, ты обречен, этого ты все равно не минуешь. Богом определено, что это у каждого должно быть.
      Другое дело, что желание оставить женщину при себе навсегда, боязнь лишиться ее и абсолютнейшая убежденность в необходимости постоянного, беспрерывного ее, женщины, в нашей жизни существования, когда это уже вошло в привычку и жить иначе мы уже не можем, и даже помыслить не в состоянии, что как-то иначе можно жить,- и не дает нам сделать последний шаг на волю, обрекает нас на все те бесчисленные несвободы, которые мы так клянем, и лишает возможности уже навсегда свободным в жизни быть… Но, во-первых, такая абсолютная необходимость во многом мнимая, надуманная, происходящая по большей части именно от привычки, и это только на первый взгляд кажется, что ты без этого жить не можешь и что это тебе нужно, как кролику, постоянно и каждый день, и что отучиться, отвыкнуть тебе от этого никак не удастся. А во-вторых, те сумасшедшие минуты любви, которые и в сравнение не идут с этими кроличьими дальнейшими обыденными половыми контактами, в которых мы имеем нужду в течение всей остальной жизни, те сумасшедшие минуты, которые, если уж разобраться, мы единственно и называем любовью и которые и ждем страстно всю жизнь или, напротив, о которых всю жизнь помним – лишний раз и сами за себя говорят о далеко не абсолютности подобного, кроличьего, взгляда на любовь, или уж, по крайней мере, нисколько не противоречат постоянно присутствующему в романтических областях наших душ желанию категорически разделаться с таковым.

тема

      Итак, лежать на спине, раскинув в разные стороны руки и глядя на облака...
      И ведь не сразу, не в первый день это удается, другой раз столько ходишь и ищешь, ждешь, а то, бывает, и возвращаешься домой ни с чем.
      Помню, в Бехтене это у меня было день на пятнадцатый и в момент, когда я ехал домой ночью на велосипеде. Я тогда жил у бабы Веры в ее стоящем на берегу знаменитейшего по всей Западной Сибири озера Чаны домишке, только что этой осенью познакомившись с ней, спросясь на постой, и открыв для себя чудесную редкостную, каких теперь уже нет, старуху, и жил у нее с ней и с ее взрослым уже почти сорокалетним сыном-бобылем, полуинвалидом вследствие перенесенного им в детстве полиомиелита, помогал копать им картошку, что, кстати, заняло, у нас чуть ли не полмесяца, потому что осень тогда была страшно дождливая и каждый день надо было ждать, когда подветрит земля; ходил время от времени на Бехтеньскую отногу, чтобы стрелять уже прилетевших северных уток, появившихся числа двадцатого сентября и каждый день огромной тучей возвращающихся с полей на отногу для дневки, крепкие, перелинявшие, с весенним, красочным уже оперением и очень трудно мне достававшиеся из-за моей тогдашней неудачливости и своей стойкости к выстрелам, хотя заполняли они небо надо мной и заливом по своей многочисленности как тараканы.
      Каждый вечер я выходил на двор и смотрел через плетень и огороды, спускавшиеся к воде, через заросли тростинка, плесы Бехтеньской отноги, через тянущуюся за гривкой и тростниковыми островами пустынность, где должен был находиться Большой Чан, на пасмурное небо, лохматое над горизонтом и с чуть пробивающейся зарей. Ветер все время дул оттуда, поворачиваясь здесь, в степи, за солнцем и устанавливаясь регулярно на ночь на юго-запад. Утром было то же самое, никакого просвета, только сырой ветер в лицо теперь уже с востока, со стороны располагающегося на другой стороне Бехтеня озера Сладкое, и низкие тучи на фоне той же дождевой облачности вверху.
      И вот после полумесячного, по преимуществу, сидения дома за бабы Вериным столом, не помню уже хорошо, чем я там занимался, книгами ли, или что-то писал, да, скорее всего, наверняка что-то этакое сочинял, а, может быть, и из данного опуса что-нибудь, наконец, чуть прояснело, и я решил съездить на своем велосипеде (как я добился перед этим до Бехтеня на нем за 100 километров от железной дороги со всем своим скарбом, охотничьими припасами, болотными сапогами, ватными штанами, печатной машинкой, да еще против ветра, как назло особо сильного в тот день, - это уже особая статья) на хутор Колояр, находящийся на вдающемся на 12 км в глубь Чанов полуострове Кондакове, на самой его острой части, откуда обзор на все стороны света, посмотреть, как обстоят дела с утками там (по-моему, это происходило еще до прилета северных стай). Возвращался я оттуда поздно вечером. Уток не было. И надо сказать еще, что обязательно необходимо одно условие во всей этой подготовке: убедить себя, посчитать, поверить и искренне настроить на то, что за тобой ничего нет, ноль, пустота, ты сегодняшним живешь, вот тем, что тебя окружает, ты только сейчас родился. Как я уже говорил, бывает, и месяц этого не можешь дождаться. И вот ночью, дорога была хорошая, велосипед катился легко, горели звезды, луна освещала стога сена, было тихо, тепло, и меня вдруг охватило чувство свободы и ликования. Когда готов лечь вот тут в стог сена и так лежать до утра. Остановиться и жить. Именно тут, в этом месте, и именно жить. Научиться бы вот еще всегда вовремя выполнять подобные желания. А то почему-то все время каким-то разумным объяснением оттягиваешь исполнение: возможностью переночевать не здесь, в стогу, а в доме, ведь лучше же, тем более, осталось всего километра три (а ведь потом можно и вернуться…), или другим рациональным желанием: доехать до уже полюбившихся и ждущих тебя людей – и этим все портишь (потому что к такому не возвращаются, это как цветение папоротника в ночь на Ивана Купалу). Так вот, испытал такое чувство, описанию, конечно, не поддающееся, но по степени интенсивности очень близкое тому, какое я ощутил год-другой спустя примерно в тех же местах, но только в другой деревеньке, возвращаясь однажды с центральной усадьбы, куда я ходил на почту для телефонного разговора с домашними и после полученного известия о смерти жены брата. Это было практически мое первое знакомство с ранней несвоевременной смертью близкого мне человека, члена семьи, и поэтому я смерть воспринял крайне остро и болезненно, увидев ее как таковую, тем более что сноху я свою любил, уважал и ценил. Непосредственно примерил сразу ее смерть на себя, вчувствовался и испытал за умершую страшное сожаление от утраты жизни, расставания с этим миром и уже невозможности вновь вернуться назад… и параллельно с чувством сожаления, горечи, испытал по дороге в деревню и чувство еще величайшей безумнейшей радости – может быть, чисто эгоистическое, а, скорее всего, как образец чувства, данного в обладание всем в нашем мире, которого мы лишаемся, отходя в мир иной – от окружающей нас природы вокруг. Пусть всего-то вокруг: солончаковая степь с кое-где пробивающимися красными набухшими колбасиками травы-солонца, и ты в состоянии все это лицезреть! Господи, казалось бы, что еще может быть надо! И слезы, не знаю уж, то ли горя, то ли радости катились у меня по щекам.
      А вот в Северном районе Новосибирской области в деревне Канаши я прожил зимой три недели, и хотя это была самая отдаленная и глухая деревня, дальше не север уже дороги не существовало и шли одни нескончаемые болота и нетронутая нежилая тайга, и хотя дни были ясные и морозные и солнце в лугах, куда я попадал каждое утро, работая на ферме вдвоем с трактористом на зимней вывозке с летних покосов стогов сена – я в немудреной должности заводильщика троса - поднималось над бесконечностью снегов удивительно красиво, а воздух был прозрачен и чист, я этого не испытал ни разу вообще. Жил я тогда у глухой хозяйки-татарки, которая кормила меня бараниной (хочется сразу почему-то привести непосредственную народную частушку по этому поводу: “На дворе барана вяжут, я баранины хочу. Если мать меня не женишь, …ем печку сворочу!..” – спешно прошу прощения за вульгаризмы и просторечия, просто, вот, на память пришло…), молча слушал за обедом ее монотонные и бесконечные пересуды всех жителей деревни, состоящей всего-то дворов из семи-восьми, причем в двух третях из них жили такие же старухи-пенсионерки. А работников–мужиков вместе с бригадиром, скотником и трактористом было всего человека четыре, - и ходил в гости к одноглазому охотнику-промысловику, жившему на отшибе, каждый день интересоваться какую и как он добыл очередную пушнину; возвращался назад мимо занесенного снегом магазинчика-ларька, по большей части закрытого, но в который иногда из дома напротив пробегала через дорогу стройная женская фигурка молодой женщины-продавщицы. Я еще в самый первый день, когда появился в деревне, поразился тому, какая красивая здесь, в этой глухомани, продавщица. Так же, вдалеке, она перебежала дорогу в накинутом на плечи полушубке, в простых катанках на ногах, но ногах таких стройных и высоких, что впору было вспомнить о хромовых сапожках танцовщиц из столичного ансамбля “Березка”.
      Деревня жила тихо. Единственное развлечение у баб-пенсионерок было – это поставить бражку. И у кого первой поспевала она, к той и собирались они на свои старческие посиделки. И так от одной к другой. Сменялись дни, сменялись дом и бражка. Вот в одну из таких посиделок и пришла ко мне на квартиру молодая продавщица. Она впереди хозяйки появилась в дверях моей комнаты и, назвав меня уменьшительно-ласковым производным от моего имени, куда-то с собой позвала. И я в первый раз увидел ее близко. Серый шерстяной платок, ни краски, ни помады на лице, но это была настоящая красавица! Опять те же валенки, рейтузы, какая-то кофтенка, но такая статная, узкая, ладная. А как божественно высока была у ней грудь! “Пойдем с нами”, - сказала она, опять назвав меня ласково-уменьшительным именем, и уже через две минуты я сидел с ней рядом через два дома от нашего у какой-то старушки среди таких же старух, с лежащими на русской печи в рядок головами малолетних детей, за уставленным солеными огурцами и помидорами, покрытым клеенчатой скатертью столом и пил из железной кружки бражку. Под любопытствующими взглядами всех находящихся в избе баб, старых, морщинистых, дряхлых, и неимоверно взволнованный близостью Тани – так, кажется, ее звали – этой молодой, сильной, красивой, не по-здешнему скроенной женщины. А она уже придвигала свое теплое бедро к моему, сплетала под столом свою ногу с моей. А потом еще и обнажила свою роскошную грудь. С бабьей простотой, в шутку, смеясь над чьим-то трехлетним мальчуганом, ковылявшим по полу, она сказала: “Васька, соскучился, поди, по матери, а ну иди ко мне”, - и достала грудь. Все искоса взглянул на меня, потом на ее тяжелую, круглую, упругую, с темным точеным соском грудь, поняв, конечно, что все это делается для меня, а я смущенно отвел глаза, в то же время пьяный от сдавливаемого в себе счастливого предвкушения, что это все мое. Что это для меня сегодня предназначено. А потом мы всем бабьим царством, и я в том числе, такой порядок, такая последовательность смены бражки, перешли в дом Татьяны и оказались, после того, как еще и тесно прислонились с ней друг к другу в сенях, в большой нетопленной избе, в ералаше, с простым скобленым деревянным столом, разбросанными какими-то корытами, люлькой, свисающей с потолка на пружине от комбайна. Среди двух, или даже трех, ползающих тут же ее маленьких детей, писка, плача, но и это бы все ничего, но, оказывается, еще и в обществе спящего в другой комнате Таниного мужа. Муж позже проснулся, пришел пить бражку с бабами, но когда он вышел, я увидел, что это, ко всему прочему, еще и тракторист, с которым я работал. Мы поздоровались, после чего я почувствовал себя крайне неловко. Бражку пили, Таня сидела опять рядом со мной, и, видя мою растерянность, говорила, тихо убеждала меня, что они с мужем и не спят давно вместе – на что я прикидывал возраст ее детей – объясняла что-то еще, но, тем не менее, единственное, что я мог в той ситуации сделать, это сбежать. Улизнуть потихоньку восвояси. Ох, помню при уходе этот провожающий меня взгляд красивой и обиженной мной, и главное, никогда уже не увиденной больше женщины. И свою горечь, раскаяние и доходящее до отчаяния чувство потери. Но иначе я ничего сделать просто не мог.
      Утром на другой день мы, как обычно, ехали с ее мужем в одном тракторе за сеном, а ночью в следующие дни я не мог спать, в голову лезли всякие мысли, я все чего-то ждал у себя дома, и так далее…
      Другими словами, там этого у меня не было вообще.
      А вот опять на Чанах (ведь какое озеро! Недаром середина Евразии, может быть, там что-нибудь мистическое?..) только с другой, западной его стороны, в расположенной на таком же, как и все там, длиннющем, вдающемся в озеро на десяток-другой километров языкообразном полуострове деревне Тюсьменка, где хозяйка моя, тетя Моря, месяц целый кормила меня пшенной кашей, деревенской, рассыпчатой, приготовленной в чугунке в русской печи, вкуснее какой мне уже есть никогда не приходилось, я это испытывал каждый день. Я там писал повесть про армейскую юность, а надо заметить, что писание для меня в те годы, да и во многие годы потом, воспринималось чуть ли не как смысл жизни, по крайней мере, в периоды, когда я занимался этим, мне всегда казалось, что я делаю дело, именно так, в ответ на вековечное: “делать дело!”, - и относился к этому занятию с огромным уважением, честно, добросовестно, как к долгу, как почти к священнодействию, старался исповедовать определенные принципы, не занимать себя мыслями об издательской стороне и заботиться только о существенном, и чем больше я отдавал этому времени в день, тем более осмысленной казалась мне тогда жизнь. Я писал повесть про армию, и мне казалось, что у меня получается, а это ни с чем не сравнимое наслаждение, когда считаешь, что получается, чудное настроение и ощущение избытка сил, а в перерывах ходил на бережок “прогуляться”. Я думаю, что именно все-таки там, на “бережке”, и получал я настроение и избыток сил, а не обретал его от писания, не наоборот, но это уже не суть важно, главное было общее настроение на весь день. С левой стороны полуострова был маленький ярчик, максимально возвышение, какое только могло быть на береговой линии этого степного озера, в основном, имеющего берег отлогий, на сотни километров поросший тростником, метра три высотой, в лучшем случае, пять, но с которого уже была видна вода и по правому противоположному берегу полуострова, я думаю, ширина суши в районе деревни была всего-то с полкилометра, и деревня, по сути, омывалась Чаном с двух сторон. Ярчик этот являлся показателем былого, полувековой или даже вековой давности уровня наполненности озера, теперь вода его уже не омывает, она отступила от берега далеко, но зато под ним узенькой полоской выросла вдоль всего берега шеренга веселых и золотых в ту особо теплую сказочную осень осин и берез. Осень в тот год была действительно сказочная и золотая, внизу под деревьями на траве валялось множество цветных ярких, будто вырезанные детьми школьные украшения, глянцевых листьев, пахло уже прелью и ароматом увядания, трава полегла, устлав землю ковром. Я только спускался вниз под ярчик, деревня исчезала из виду, и я оказывался один и в тишине. Я только брел вдоль ярчика по этой заповедной полоске, полоске, можно сказать, мироздания, и впитывал, вдыхал, вбирал в себя эту осень. Трудно описать ту меру томления (томление – это именно главное слово в том чувстве любования, о котором идет речь), какую я испытывал, но она делала томление сладостным. То есть неудовлетворенность, желание, стремление куда-то, в это что-то, что ты не можешь вербализировать и остающееся, как ни впитывай, как ни насыщайся, как ни стремись овладеть этим, все равно вне тебя, вокруг, и порождающее, как следствие, в душе томление, сладостную муку, делались в силу этой меры сладостными уже сами по себе. Невозможность насытиться, не данность во владение, абсолютная невозможность владения, делались, как ни странно, качествами привлекательными и желанными. Когда от этого не насыщения трудно уже было оторваться и хотелось ходить так без конца, и единственное желание, какое еще пребывало в тебе – это унести испытываемое состояние домой, к бумаге, чтобы с точно таким же нетерпением потом стремиться от бумаги обратно на бережок. И так от одного процесса к другому, от одной радости к другой, все дни, месяц целый, пребывая в чередовании двух форм счастья.


      Но ближе всего я подошел к этому все же в своем многолетней давности “путешествии” в тундру. Именно в том году в тундру я попал в первый раз и по дороге, пока долго добирался туда, все предвкушал наконец долгожданную и подогреваемую многочисленными книгами и рассказами о ней встречу; а потом я тогда учился еще и ко всему прочему заменять красоту женщины на красоту природы, практиковал в себе это внутреннее усилие, которое, если упрощенно представить, выглядит как, скажем, перевод взгляда с понравившейся тебе девушки на берегу на красоту раскинувшегося за ней луга, или обрывистого берега, горы, уходящей вдаль водной глади широкого плеса. Усилие это делается сознательно, чтобы не отвлекать себя этим вечно преследующим тебя восхищением перед женской красотой от гораздо реже представляемой тебе для созерцания, даруемой тебе в данный момент красоты природы, тем более, такой незнакомой и столько лет будоражущей воображение. Кстати, это усилие делало и последующее возвращение к женской красоте тоже удивительным. Женская красота после такого акта тоже воспринималась созерцательно, чисто эстетически, без желания собственности, как художественное полотно в государственной картинной галерее, которое не унесешь с собой, и наслаждению от нее, упоению ею не мешает давление чувственности, какое бывает, когда каждая правильная выпуклость тела сбивает с толку все мысли и вынимает из тебя душу. И открывалась бездна оттенков в красоте, в чертах, в прическе, в подборе одежды и украшений, в едва заметных элементах фигуры, сокрытых до этого от тебя, но, оказывается, таящих бездну очарования и вызывающих умиление до слез. Сладость женской красоты многогранна, как все в мире, бесконечна, но ты начинаешь различать и ценить другое: посадку головы, выражение лица, походку, жест рукой. И воспринимаешь красоту женщины в чистоте и абсолютной полноте ее, во всех деталях, как сияние снежных вершин на горизонте, как солнце над морем, как закат…
      Так вот, я учился бессобственническому взгляду на красоту, погружая себя этим шагом в целый мир, когда последовательно оставляешь красоту в покое совсем, когда отказываешься переносить ее на холст, на фотопленку, в блокнот или на писчую бумагу, даже в память, и оставляешь себе одно единственное: упоение. И непроизвольно каждым новым событием в дороге: отстал от теплохода, не нашел гостиницу, - подготавливался к встрече с предметом своих мыслей и вожделений. Я плыл до Обской губы на разных судах, в Салехарде мучительно выискивал деньги, чтобы долететь до Уренгоя. Удивительная история: продал на местное радио – чего никогда нигде не случалось со мной, никто ничего тогда у меня не брал – один свой рассказ, при промежуточной посадке самолета в Надыме с жадностью смотрел на тундровую растительность, на песок взлетной полосы на аэродромном поле: надо же, в тундре, в вечной мерзлоте, за полярным кругом песок как в пустыне… Прилетел в Уренгой, где все было таинственно-загадочно, начиная с того же песка в основании поселка и на дорогах и кончая тем, что люди по улицам ходили со скрытыми от глаз темной сеткой лицами, как в масках, как в защитных сварочных щитках, как в шлемах скафандров, - люди и в волейбол играли в накомарниках, и парочками по берегу ходили в них же, под руку или даже обнявшись… Изыскивая средства на жизнь, устроился в Геологоразведочную экспедицию, уже через два дня попал на вертолете на буровую и там во время вахты смотрел с вышки на дикую тундру вокруг. А в свободные часы уходил с ружьем и без него по пружинящему слою мхов, оставляя в стороне озера и выводящих птенцов куропаток, все дальше и дальше от буровой. Набрел на стойбище оленеводов, попил чаю в чуме с местными жителями, с настоящими жителями Севера, поудивлялся и повосхищался их простым бытом, дождался наконец смены вахт и ушел в выходные на целых два дня к манящему всю неделю и тянущемуся далеко вдали по берегу ручья тундровому редколесью. Счастливый и свободный, шел я к лесу, и когда шел, помню еще, находился в каком-то угаре счастья от осуществления мечты, непосредственно один на один с тем, к чему стремился так долго. И все вокруг было солнечно, радостно. И голубика, уже созревшая, мутно светилась на кочках, и удивительно, комаров не было, непонятно, куда они все подевались, хотя в тундре это невероятное явление – отсутствие комаров, ведь стоит в любой момент только ударить по спине штормовки ладонью и сразу убьешь десяток-другой; но тогда либо я к ним уже привык, либо их по загадочности не было, они не мешали мне, я их в тот момент не помню. И мох, зеленый и мягкий, под ногами, и воздух чистый, и тишина, и умиротворение в мире, и свет. Свет – это было самое важное, потому что больше такого у меня уже никогда не происходило, бледно-зеленый, все пронизывающий свет, который все густел по мере того, как я продвигался вперед, и являлся, похоже, чуть ли не свойством в тот момент моего зрения. Разливающаяся вокруг светло-зеленая дымка, наполняющая созерцание всего окружающего значением счастья. Лес приближался, а это поразительно красивое явление в тундре: лиственничное редколесье, невысокие, что новогодние елки, деревца, аккуратные, редко стоящие, с какой-то невзаправдишной мягкой пушистой хвоей. И все-таки, несмотря на их игрушечность, настоящие деревья, радостно смотреть на них. И когда наконец все-таки добрался туда, достиг наконец того, чего так долго добивался, и окунулся в эту зелень, в эту бездонность, свет окутывал уже не только все вокруг меня, но, казалось, пронизывал и само мое сознание. Все вокруг струилось, пульсировало, и я испытывал такое счастье, что непременно должна была произойти какая-нибудь качественная эволюция, метаморфоза, но в этот момент, и в самом деле, как искушение, мне была ниспослана копалуха. Огромная, реликтовая, дух захватывающая птица, сидящая на макушке дерева, самка глухаря, желанная, еще никогда не добываемая мной дичь. И мне бы отнестись к ней тоже как к красоте, потому что что-то же внутри говорило мне об этом, мне бы внять внутреннему голосу, оспаривающему все быстро, лихорадочно подсовываемые доводы рассудка: что, де, она яловая, - а она действительно была без птенцов почему-то в тот год, - что тут дикая тундра и дичи много и т.д. Но я ее убил. Почувствовал это сжигающее волнение в крови, желание собственности, и не сдержал себя. И свет померк. Нет, все осталось таким же, так же красиво, так же хорошо, та же зелень, но света больше не было. Все пронизывающей дымки не стало. Я, уже когда стрелял, знал, что это, то, что делается со мной, исчезнет, но обманывал себя мыслью, что то и другое может сосуществовать – это-то и было главным аргументом рассудка – и после выстрела еще искусственно пытался себе представить, доказать, что ничего не произошло, вон ведь все так же, все на месте. И вроде бы в реальности я был прав, все так же красиво, тепло, светло. Но что-то пропало. Того наполняющего все окружающее нечто уже не было, и то нарастающее чувство ожидания, преддверия невероятного ушло. Эволюция не свершилась.

      Потом в течение многих лет я уже мог медитировать всего лишь при взгляде на голубой кусочек неба. Мне было достаточно всего лишь кусочка чистого неба среди туч, чтобы я мог пуститься в радостный путь.
      Мне не надо было вина. Я ездил с друзьями на охоту, они там в первый же день начинали шумный праздник, а я смотрел вокруг, и мне без вина было хорошо. Ребята еще острили на мой счет, что я алкоголь сам в себе вырабатываю, а мне, и на самом деле, ничего не нужно было. Я сидел на берегу озера и говорил только: “Хорошо-то как, мужики!” – и мне действительно было очень хорошо.
      Не то, чтобы я не убивал уток – и тут я опять не смог дойти до конца – но каждая убитая утка отчетливо осознавалась мною уже как грех. И я совершал его, полностью отдавая себе в происходящем отчет.

      За суетой как-то отдаляешься от уже испытанного, теряешь навык, не можешь настроиться, и это начинает находить только случайно…
      Под Петропавловском в Казахской степи, в новую уже, капиталистическую, эпоху, сломался задний мост моего грузовичка, который я перегонял за несколько тысяч километров в другой город. И я остался в одиночестве на пустынном перегоне, на морозе в двадцать градусов и без каких-либо мыслей, где починиться, где провести ночь.
      Когда едешь сутками один, но на исправной машине, одиночества все же не замечаешь, смотришь вокруг на снега, вспоминаешь что-нибудь типа того, как неправильно вел себя дома с матерью, к которой стал приезжать все реже и к которой из-за ее жадной, старческой, надоедливой, сумасшедшей к тебе привязанности относишься невнимательно, больше сказать, раздражительно, даже без малейшего намека на благодарность, это за слепую-то к тебе любовь, хотя понимаешь, что, умри она, и ты останешься уже окончательно и безвозвратно одиноким, и в обыденном, и в философском, и в трансцендентном смысле, одиноким в мире уже навсегда. Вспоминаешь такое и испытываешь угрызения совести. Но, тем не менее, когда машина исправна, то и подобные угрызения совести и то ощущение, с каким ты смотришь в окно из тепла кабины на пустынные заснеженные поля, все же являются досужими чувствами, рожденными лишь многосуточной уединенностью. Мотор работает, все в порядке, глянешь на проносящуюся мимо, подминаемую колесами стихию и, как это ни плохо выражено, “душа поет”. А вот когда все это нарушится, когда ожидаемость и предсказуемость отпадет, когда размеренность обвалится, когда перспектива исчезнет, и ты не будешь знать, сможешь ли отремонтировать машину, кто тебя дотащит до ближайшего автохозяйства и т.д., тогда все по-другому. И ты уже будешь несказанно благодарен тому, что тебя пустили на двор автобазы, где ты самолично целый день на улице, на снегу, голыми руками будешь снимать, размонтировывать стылое холодное тяжелое железо, разбирая полмашины; ходить вытачивать в токарном цехе за отсутствием запчастей какие-то эрзац-детали. Будешь несказанно благодарен за допущенность на ночь в какую-то каморку близ сторожа, где нестерпимо пахнет краской, но зато сухо и тепло. И будешь вовсе счастливым от возможности, предоставленной ночным кочегаром котельной, воспользоваться грязной, осклизлой душевой, где моешься на своей постеленной на пол газетке, посреди куч шлака, но зато настоящей горячей водой. После чего в искренней благодарности ко всему человечеству моментально уснешь на столярном верстаке в своей каморке. И вот уже после, когда ты снова будешь смотреть на ту же степь, продолжая свой дальнейший путь на починенной машине, ты действительно всем вокруг опять будешь очарован. Непредсказуемые, несущие страдания, выпадения из заведенного образа жизни ох как порой нужны, как им всегда обязан!..
      Или еще такой алгоритм… Поплыл на байдарке… Добрался до реки, собрал и спустил лодку и гребешь весь день, глядя вокруг: все прекрасно. Но ищешь то восхищение, какое находил прежде, и не можешь. Нужна ночевка, ночевка одному, на берегу, в темном лесу, страх, одиночество, борьба со страхом, прислушивание к шорохам, колышущиеся тени, снова досужее чувство сентиментальности, когда нестерпимо хочется к людям, к любимой – но перетерпел, заснул. И утром, с восходом солнца, с хрустальной прозрачностью воздуха, вот оно…
      Это еще бывает, когда на охоте стоишь на озере в ожидании и смотришь вдаль часами, когда сама погруженность в небо над горизонтом и метелками тростника и отсутствие мыслей что-то сдвигает в сознании и ты обретаешь какое-то новое чувство, начиная видеть и чувствовать совершенно фантастически…
      А может быть, все это можно объяснить таким образом: обрести покой...
      А еще это бывает над книгой. Вот, например, с романом “Обрыв”. С самым, пожалуй, дурно сделанным романом Гончарова. Но тут надо, видимо, сказать еще, как я читаю. “Обрыв” я читал больше всех остальных Гончаровских романов. Первый раз в институте на летних каникулах, решив устроить себе отдых от изучаемых в течение целого учебного года “текстов”. Я даже запомнил: было жарко, и я читал его, живя дома один, настеж открыв окна и забившись в угол тахты, и в окна слышен был шелест листвы и шум воробьев. Потом читал второй раз лет через пять или шесть, потом еще раз и еще через столько же. И каждый раз выключался из жизни. Днем ходишь и думаешь, как к этому вернуться. С таким же нетерпением всего несколько лет назад, я помню, читал все десять томов Карлоса Кастанеды, о магической философии индейцев Яки. Ждал только часа в суете дня, когда вернусь к нему. И еще множество книг других.
      А то это дается через опыты. Например, опыты с голоданием. Голодание открывает вообще целый мир, и об этом, если уж говорить, то надо говорить особо, тут я хотел бы лишь закончить словами: как прекрасна и упоительна жизнь! И уж, конечно, далеко не скучна или мрачна, как нам иногда кажется. И если я в какие-то периоды своей жизни испытывал неприкаянность или скуку, то виноват в этом был, прежде всего, сам. Когда ты утром просыпаешь с тоской, без радости, с мыслью, что сегодня будет то же, что вчера, - ох, как это все же непростительно часто бывает, - то это просто значит ты живешь неправильно. И тебе лишь только надо приложить усилие: к чему именно приложить, каждый из нас в каждый конкретный период своей жизни знает прекрасно. Во всех тонкостях и в сообразии с индивидуальными свойствами натуры, характером и образом жизни, и лишь по слабости и лености своей прикидывается, обманывает себя, расписываясь в незнании, не желая делать это усилие. Но если все-таки его сделать!.. Боже мой, если только сделать...
      Да и даже не делая, ты прекрасно осознаешь, что каждую секунду, каждый проживаемый тобой миг мимо тебя проходит целый мир!..