Джон Фаулз "Коллекционер"

| Печать |

 

скачать весь текст

Самый первый перевод романа на русский язык.
Журнал «Урал» 9,10,11,12
1989г.
Отд. издание: М., "Видеосервис", 1991

       Остающийся пока лучшим перевод романа Фаулза на русский язык, сделанный еще в непростые годы и впервые увидевший свет в журнале Урал  в 1989,   в ту, скоро, правда, закончившуюся, но тогда такую свободную «перестроечную» эпоху умственного брожения, и намекнувший уже тогда искушенному в художественной литературе читателю о невозможности переводить  произведения настоящей литературы старыми традиционными способами, тем более, такой загадочной, мистически завораживающей прозы, как романы гениального пост-пост-пост-модерниста Фаулза, что при теперешнем раскрученном уровне средств коммуникации в нашем мире и изобилии новых знаковых систем, это все равно, что доверять перевод стихов вычислительной машине. Просто традиционный технически грамотный перевод с разъяснениями и ссылками на источники в теперешние дни есть уже чистая профанация.
       Перевод производился по изданию романа 1963 года.

Н. Садур

Аннотация [1]

Из читателей данного перевода: Виктор Пелевин.



 

Джон Фаулз


КОЛЛЕКЦИОНЕР

      I

      Когда она приезжала из этого своего Пансиона домой, я часто видел ее, иногда почти ежедневно, потому что ее дом находился прямо напротив Городского муниципального банка. Они вместе со своей младшей сестрой без конца то входили в дом, то выходили из него, то вообще шли куда-то гулять надолго, часто с молодыми людьми, которые, понятно, мне не нравились. Когда у меня бывали минуты, свободные от копий и гроссбухов, я часто стоял у окна и смотрел вниз, через дорогу, через изморось на стеклах, и иногда видел ее. В такие дни я обычно делал вечером отметку в своем перекидном календаре сначала буквой X, а потом, когда узнал ее имя, то и буквой М. Я видел ее несколько раз и на улице. Один раз даже стоял за ней в очереди в публичную библиотеку на Кроссфилд-стрит. Она ни разу не взглянула на меня, но я долго смотрел сзади на ее волосы, на туго заплетенную длинную косу. Волосы у нее были очень бледные, шелковистые, как дымчатый мотыльковый кокон. Они всегда были стянуты в косу, которая или была перекинута через плечо, или спускалась по спине почти до талии. Только однажды, еще до того, как она стала моей гостьей здесь, мне удалось видеть ее с распущенными волосами. Помню, у меня даже захватило дыхание, до того это было красиво. Как русалка.
      В другой раз, в одну из выходных суббот в банке, когда я ездил в Национальный исторический музей, я возвращался из него с ней вместе в одном вагоне. Она сидела от меня через три скамьи и чуть сбоку и читала книгу, так что я мог наблюдать за ней тридцать пять минут. Видеть ее для меня всегда было примерно, будто я подкрадываюсь к чему-то очень редкому, будто ступаю осторожно, боясь спугнуть, в то время как у самого сердце, как это говорится, уже просто выпрыгивает из груди. К Бледной Крапчатой Желтянке [1], например. Я всегда думал о ней как о чем-то в этом роде, понимая под такими словами обязательно что-то неуловимое, и страшно редкое, и очень изящное. Совсем не как другие, пусть даже и очень красивые. По большей степени для настоящих знатоков.
      В тот год, когда она училась еще в этой своей закрытой школе, я не знал, кто она, знал только, что отец у нее известный доктор Грей, а однажды краем уха слышал на собрании в Секции членистоногих разговор о том, что ее мать пьет. Слышал один раз и разговор ее матери в магазине. Говорила она, конечно, этак очень правильно, «изысканно», показывая всем своим тоном, что она тут «белая кость», и со стороны сразу было заметно, что она типичная пьяница, слишком сильно накрашенная и вообще...
      Ну, а потом как-то в местной газете напечатали заметку о первой премии, которую она получила, сдавая экзамены в колледж, и о том, как она эрудированна и как умна, и о том, что ее имя так же прекрасно, как и она сама, Миранда. Так, из газеты, я узнал и то, что она поехала в Лондон учиться живописи. Надо признаться, что это много значило для меня, такая вот статья. Казалось, мы теперь стали ближе, после нее. Хотя, понятно, все так же не были знакомы друг с другом в прямом смысле.
      Не знаю, как сказать точно, что все это было. В самый первый раз, как я ее увидел, я уже знал, что она единственная. Конечно, я не сумасшедший, я понимал, что это только мечта, несбыточно, и что это так и должно быть, когда у тебя нет денег. Я часто мечтал о ней, фантазировал, выдумывал всякие истории, как мы знакомимся, как я выполняю все ее желания, как мы женимся и все такое. Но без всякой грязи. Надо признаться, что такого у меня не было никогда. До той самой поры, о которой я скажу позже.
      Она рисовала свои картины, а я занимался своей коллекциеймечтах, конечно). В мечтах всегда выходило, что она любила и меня, и мою коллекцию, рисовала ее, подкрашивала; мы работали вместе в прекрасном современном доме, в большой комнате с такими, какие еще бывают, огромными стеклянными окнами, принимали там гостей из Секции членистоногих, и сам я почти не разговаривал, чтобы не сделать какой-нибудь ошибки, но, тем не менее, мы были всем известны как гостеприимные хозяин и хозяйка. Она была красива с этими ее светлыми белокурыми волосами, и, конечно же, все остальные мужчины умирали от зависти и без конца увивались вокруг.
      И только иногда случались дни, когда помечтать мне о ней не особенно удавалось, это бывало, когда я замечал ее с одним самоуверенным молодым парнем, шумным, вечно что-то громко кричащим учеником, конечно же, как и она, частной школы, у которого, кстати, был свой красный спортивный автомобиль. Я стоял рядом с ним однажды в Брэклайс, чтобы заплатить по счету, и слышал, как он сказал кассиру: «Я возьму пятерками», и вся суть шутки заключалась в том, что чек-то всего был на десятку. Уж такие они все.
      И вот я видел ее иногда, как она садилась в его машину, или встречал их на машине уже в городе, и в эти дни я бывал часто очень резок со всеми в конторе и не делал, как обычно, пометок Х в своем перекидном энтомологическом календаре (это было, конечно, до ее отъезда в Лондон, с отъездом она того парня бросила). В такие дни я позволял себе мрачные мысли. Я воображал, как она плакала или как это делается, стояла на коленях. Один раз мне даже представилось, что я ее ударил по лицу, как это сделал один парень в каком-то телефильме. Возможно, так было в то время, когда все это уже началось.
     Мой отец разбился на машине, когда мне было два года. Случилось это в 1937 году. Он был пьян, но тетя Энни всегда говорила, что это мать заездила его до пьянства. Мне никогда не рассказывали, что случилось на самом деле, но вскоре после смерти отца и мать куда-то уехала, оставив меня тете Энни. Она, видимо, просто хотела пожить свободной. Моя кузина Мэйбл однажды сказала мне (когда мы были детьми и в ссоре), что моя мать была уличной женщиной и что она сбежала с иностранцем. Я был глуп, я пошел тогда сразу к тете Энни и прямо спросил ее об этом, и если было, что скрывать от меня, то, конечно, она тогда это сделала. Сейчас мне уже все равно, жива ли мать вообще, и встретиться с ней я бы не хотел тоже, мне это уже неинтересно. Тетя Энни всегда говорила, что нужно только радоваться такому избавлению, и в конце концов, я с ней соглашался.
      Так что воспитан я был тетей Энни и дядей Диком вместе с их дочерью Мэйбл. Тетя Энни моему отцу старшая сестра.
      Дядя Дик умер, когда мне было пятнадцать, в 1950-м. Мы поехали рыбачить на водохранилище, и я, как обычно, убежал со своим сачком в поле. Когда же я проголодался и вернулся назад, где его оставил, то увидел там толпу народа. Я подумал сначала, что это он поймал какую-нибудь большую рыбину. А его хватил удар. Его принесли домой, но он уже больше не сказал ни слова, да толком и не узнал никого из нас.
      Дни, которые мы провели вместе, не совсем вместе, конечно, потому что я всегда бегал пополнять свою коллекцию, а он сидел у своих удочек, и вместе мы только обедали и добирались туда и домой, но те дни (кроме еще тех, о которых я скажу позже) были самыми лучшими в моей жизни. Тетя Энни и Мэйбл, когда я был маленький, презирали моих бабочек, а дядя Дик всегда за меня заступался. Он всегда мог понять, что такое хороший улов, умел им восхищаться и чувствовал то же, что и я, когда разглядывал нового имаго, и способен был сидеть и наблюдать, как расправляются и обсыхают крылья и бабочки начинают мягкими движениями пробовать их. Он также разрешил мне пользоваться небольшой каморкой в его сарае, где я понаставил банок с гусеницами, чтобы выкармливать их. Когда я получил приз среди любителей-энтомологов за домик Нимфалиды, он дал мне фунт, с условием, что я не скажу об этом тете Энни. Что и говорить, он был для меня все равно, что отец. Когда я держал в руках тот выигрышный чек, он был единственный, кроме, конечно, Миранды, о ком я подумал. Я бы купил ему самые хорошие удочки, и любые снасти, и все, что бы он ни пожелал. Но этому не суждено было случиться.
      Я выиграл за неделю до своего совершеннолетия. Каждую неделю я делал одну и ту же пятишиллинговую ставку. Старый Том и Кручли, ходившие со мной на игры, и несколько девчонок, ставившие в складчину и делавшие одну большую общую ставку, всегда подбивали меня присоединиться к ним. Но я все равно держался в стороне и продолжал действовать в одиночку. Я никогда не любил ни Старого Тома, ни Кручли. Старый Том был лизоблюд и подхалим, вечно лебезил перед местными властями и подмазывался к мистеру Уильямсу, главному муниципальному казначею. А Кручли был полон грязных мыслей, и он был садист, он никогда не упускал случая посмеяться над моими пристрастиями, особенно если кругом еще и были девчонки. «Фред выглядит утомленным, он провел пикантный уикенд с Белой Капустницей», — часто говорил он, или еще: «Кто была та Румяная Дама, с которой я видел тебя прошлой ночьюСтарый Том ухмылялся, а за ним хохотала и Джейн, девчонка Кручли из сансектера, она вечно торчала в нашей конторе, болтая и хихикая. В ней как раз было все те, что отсутствовало в Миранде. Я всегда ненавидел вульгарных женщин, особенно девиц. Поэтому я и делал свою собственную игру, как уже говорилось.
      Чек был на 73091 фунт и сколько-то, там, шиллингов и пенсов. Я позвонил мистеру Уильямсу в пятницу вечером, как только служащие с тотализатора подтвердили чек и сказали, что все в порядке. Могу себе представить, как ему не понравилось то, что я так внезапно увольняюсь, хотя сказал-то он, что рад за меня и не сомневается, что все будут рады, чему я уже позволил себе, конечно же, не поверить. Он даже посоветовал мне вложить деньги в пятипроцентный заем! Честное слово, некоторые у нас в банке просто потеряли чувство реальности.
      Я сделал то, что мне советовали парни с тотализатора, поехал вместе с тетей Энни и Мэйбл прямо в Лондон на все то время, пока суматоха в городе не стихнет. Старому Тому я послал чек на пятьсот фунтов и попросил разделить его с Кручли и остальными. На их благодарственное письмо я не ответил, так что, надо думать, они мой намек поняли.
      Ну, и единственной ложкой дегтя была Миранда. Она была дома все время каникул в этой своей художественной школе, но видел я ее только однажды, в то торжественное субботнее утро вручения чека. И все время в Лондоне, куда мы приехали, чтобы тратить и тратить налево и направо деньги, я уже думал, что больше не захочу ее видеть; я был теперь богатый человек и выгодный жених, к тому же я снова вспомнил, что это все ведь лишь глупые мечты, бред и что люди, как бы там ни было, женятся по любви, в особенности такие, как Миранда. Были даже моменты, когда я думал уже, что смогу забыть ее. Но, как говорится, вы полагаете, а обстоятельства располагают. Забыть — это от вас не зависит. Это должно случиться само. Со мной этого не случилось.
      Будь ты рвач, да еще безнравствен, как многие в наши дни, только и мечтающие иметь миллион, и я думаю, тебе не пришлась бы ломать голову над тем, как хорошо распорядиться этими большими деньгами, когда они вдруг на тебя свалятся. Но сразу должен сказать, что я-то никогда таким не был, меня вот даже в школе никогда не наказывали. Тетя Энни была свободной от предрассудков и никогда не заставляла меня ходить в церковь или что-то там в этом роде, но вырос я все равно именно в такой атмосфере и в строгости, пусть даже дядя Дик и похаживал изредка втихаря в бар, чтобы там хорошо тяпнуть. Курить тетя Энни мне разрешила только после множества скандалов, и то уже когда я вернулся из армии, причем, так до конца и не смогла с этим примириться. И даже при всех этих деньгах и трате их она продолжала говорить, что это все против ее принципов. За что Мэйбл тайком от меня набрасывалась на нее, я слышал, как она это делала однажды. Но, как бы там ни было, я сказал тете Энни, что деньги эти мои, и это мой долг, и что она может позволить себе все, что захочет, если нет — так нет, но что нигде не сказано, что нельзя брать дары людям, свободным от предрассудков.
      Единственное, к чему привела меня вся эта строгость, это лишь к тому, что я слегка напился один или два раза в армии, когда был в Германии в платном корпусе. Но вот с женщинами у меня так ничего и не было никогда.
      До Миранды я вообще о них особо не думал. Я знаю, во мне нет того, что женщинам надо. Того, что есть, например, в таких парнях, как Кручли, который мне лично казался просто совершенно грубым, но вот он умел обращаться с девчонками. Такие хорошо ладят с ними. Знал я и несколько девчонок в банке, и это было на самом деле отвратительно, все эти взгляды, которые они бросали на Кручли. Это была та грубая животность, которая во мне отсутствовала. (И я рад, что такого у меня нет, если бы большинство людей были такими, как я, по моему мнению, мир стал бы лучше).
      Когда у тебя нет денег, всегда думаешь, что все будет совсем по-другому, если они у тебя появятся. Но оказалось, что я не стал хотеть чего-то больше, чем хотел раньше и чем мне раньше требовалось. Никаких излишеств. Но надо было видеть, как все кругом, начиная с обслуживающих в отеле, при всем их показном уважении к нам, презирали нас за то, что мы, имея деньги, не знали, как ими распорядиться. Еще и старались исподтишка унизить меня тем, что я простой клерк. Ничего хорошего не получалось и из «швыряния» деньгами, из наших попыток вести богатую жизнь. Как только мы открывали рот или делали что-нибудь, мы сразу выдавали себя. И весь их вид говорил: не надо нас дурачить, мы знаем, кто вы есть; почему вы не убираетесь туда, откуда приехали?..
      Я запомнил вечер, который мы провели за ужином в шикарном ресторане, который был в списке, составленном для нас ребятами с тотализатора. Еда была хорошая, мы ели, но я почти не чувствовал вкуса из-за того, как смотрели на нас люди, как стройная высокая официантка с иностранным акцентом и все остальные презрительно обращались с нами и как все в зале, казалось, глядят на нас свысока. Из-за того, что мы не так воспитаны, что не научены делать то, что умеют делать они. Я прочел на другой день в одной газете статью о классовом чувстве — я тоже мог бы добавить тогда кое-что на эту тему. Если бы меня спросили, я бы ответил, что Лондон весь устроен для тех, кто может вести себя как выходец из частной школы, и ты в нем ничего не добьешься, если у тебя нет врожденных манер и правильного, как и положено их «белой кости», произношения. Я имею в виду богатую, Западную часть, Лондона, конечно.
      Однажды вечеромбыло это как раз после того шикарного ресторана, и я чувствовал себя каким-то подавленным — я сказал тете Энни, что хочу пройтись, и ушел. Я гулял и вдруг почувствовал, что мне хочется женщину. Не в каком-то там смысле, просто знать, что у меня наконец была женщина. У меня был записан номер телефона, который мне дал один парень после церемонии вручения чека, на случай, если захочешь немного, ну, сам знаешь, чего. И я достал телефон и позвонил.
      Женщина ответила, что она занята. Я спросил, не знает ли она еще какой-нибудь номер, и она дала мне два. И, в конце концов, я поехал по второму адресу. Я не буду говорить, что там произошло, скажу только, что я оказался, как это говорят, не на высоте. Я слишком нервничал, я старался показать, что все об этом знаю, и она, конечно же, поняла все сразу. Она была стара, и она была ужасна, ужасна. Я имею в виду и то, как она себя вела, и как выглядела. И она была общая, затасканная, всем доступная. Как тот экземпляр, который ты обязательно выбросишь, просматривая, из коллекции. Я подумал о Миранде, если бы она видела меня там, в тот момент. В общем, как я уже сказал, я попробовал, но оказался не на высоте, да и, признаться, не слишком старался.
      Мне всегда не хватало грубой силы и напористости. Всегда у меня были, как это говорится, более возвышенные устремления. Кручли часто говорил, что в наше время хочешь жить, умей вертеться, и если желаешь что-то иметь, то надо добиваться. Он часто повторял, посмотри на Старого Тома, вот увидишь, куда приведет его лизоблюдство. Кручли часто был очень фамильярен, даже слишком, для того чтобы его можно было вынести, как я уже говорил. Но он тоже знал, когда нужно полебезить, поувиваться, если это приносит выгоду. Вокруг мистера Уильямса, например. Немножко больше жизни, Клегг, сказал мне мистер Уильямс на торжестве вручения чека, людям нравится, когда человек хоть изредка пошутит или улыбнется, не все мы рождены такими способными, как Кручли, но можно же попробовать, вы понимаете? Все это мне страшно надоело. Банком я был сыт по горло, я все равно собирался уходить оттуда.
      И все же я не был каким-то особенным, и я бы мог доказать это. Одной из причин того, что мне стала вдруг надоедать тетя Энни, было то, что я начал интересоваться книгами, которые покупаются в магазинчиках Сохо. Книги с совершенно голыми женщинами и так далее. Я бы мог незаметно пронести и спрятать журналы, но мне хотелось купить и книги, но я не мог, боясь, что она обнаружит их. Потом, мне всегда хотелось заниматься фотографией, и, конечно, я сразу же купил фотоаппарат, «Лейка», самый лучший, телеобъектив и так далее. Главной мыслью было делать фотографии из жизни бабочек, как, например, знаменитые бабочки С. Бюфо. Но прежде чем начать делать фотографии для своей коллекции, я неожиданно стал фотографировать парочки в ситуациях, какие, знаете, не для посторонних глаз. Так что во мне было и это тоже.
      Конечно, тот случай с женщиной на меня сильно подействовал, но вдобавок ко всему было еще и другое. Например, тетя Энни загорелась страстным желанием совершить круиз по морю в Австралию, чтобы увидеться с сыном Бобом, дядей Стивом и еще одним ее младшим братом, у которого тоже была семья. И она хотела, чтобы и я поехал с нею, но, как я уже говорил, мне не улыбалось больше уже оставаться с тетей Энни и Мэйбл. Не то чтобы я ненавидел их, нет, но просто каждый может понять, что они из себя представляют, даже гораздо лучше, чем я. Всем ясно: маленькие люди, которые никогда не покидают дома. Например, они всегда ждали меня, чтобы делать все вместе, ждали, чтобы я рассказал им, чем занимался, где был, если случалось, что я провел час вне дома. После того дня, о котором я упоминал, я заявил прямо, что не поеду в Австралию. Они приняли это довольно мирно, без особых возражений, я думаю, что у них было время заключить, что это были мои деньги, в конце концов.
      Первый раз я пошел взглянуть на Миранду через несколько дней после возвращения из Саутгемптона, куда я ездил провожать тетю Энни. Десятого мая, если быть точным. Я вернулся в Лондон. У меня не было никаких определенных планов, я сказал тете Энни и Мэйбл, что, может быть, поеду за границу, но я не знал в точности. Тетя Энни была в сильном расстройстве, в ночь перед отъездом у нее был со мной серьезный разговор о том, как бы я здесь не женился, она сказала, что надеется, я не женюсь, прежде чем она не увидится с моей невестой. Она много наговорила мне о том, что это мои деньги и мое дело, и о том, какой я щедрый и все такое, но я видел, она действительно беспокоится, что я могу на самом деле жениться на какой-нибудь девчонке, и они лишатся всех тех денег, которых они в то же время так стыдились. Я не обвиняю ее, все это понятно, особенно когда у тебя еще и дочь калека. Но я думаю, что таких людей, как Мэйбл, надо бы просто безболезненно устранять, для пользы общества же, впрочем, это уже к делу не относится.
      Что до того, чем я подумывал заняться (готовясь к этому, я даже купил в Лондоне специальное снаряжение), — это съездить в несколько районов, где водились очень редкие виды и абберанты, и поймать их по целой серии. То есть ехать и останавливаться, где угодно и насколько захочется, и опять путешествовать, и ловить, и фотографировать. Я взял несколько уроков вождения еще до того, как они уехали, и купил специальный легковой фургон. Поймать мне хотелось много: Ласточкин Хвост, например, Прожилчатую Мраморницу, Гигантскую Голубянку, редкие виды нимфалид, Вересковую и Каллиму. То есть то, на что большинство коллекционеров решаются только раз в жизни. Еще я думал про мотыльков. Я думал, что смогу попробовать заняться и ими.
      Всем этим я хочу сказать: то, что она оказалась потом моей гостьей здесь, случилось внезапно, и у меня совершенно ничего не было в мыслях, когда на меня свалились эти деньги.
      Конечно, как только тетя Энни и Мэйбл перестали мне мешать, я купил себе все те книги, какие хотел. В некоторых из них были такие вещи, о существовании которых я даже и не подозревал. По сути дела, мне было противно. Я думал тогда, что вот, я торчу в отеле со всей этой дрянью, и все это так сильно отличается от того, о чем обычно я мечтал, думая о Миранде. И вдруг я поймал себя на мысли, что я совсем перестал о ней думать, что она как-то незаметно совсем выпала из моей жизни, как будто мы и не живем всего в нескольких милях друг от друга (я к тому времени переехал в отель на Пэддинктон) и как будто я не располагаю теперь всем временем, какое только у меня в жизни есть, для того, чтобы уж, по крайней мере, узнать, где она живет. Отыскать адрес оказалось делом несложным. Художественное училище Слейда я нашел в телефонном справочнике, и в одно утро подождал ее снаружи у входа, сидя в машине. Фургон мой был единственной роскошью, какую я себе позволил. Там было специальное оборудование в кузове, в том числе походная кровать, которую можно было откидывать, чтобы спать на ней в дальнем путешествии. Машину я купил, чтобы возить с собой все свое снаряжение, и еще я думал, что если я возьму фургон, мне не придется катать тетю Энни и Мэйбл, после того как они вернутся. Но, покупая, я совсем не думал о том, для чего я потом его использовал. Вся идея пришла мне в голову внезапно, почти как озарение.
      В первое утро она мне не встретилась. Но на следующий день я ее увидел. Она вышла в толпе других студентов, по большей части молодых парней. У меня часто забилось сердце, и я почувствовал слабость. У меня лежал наготове фотоаппарат, но я его не решился поднять. Она была все та же. Все та же легкая походка, низкие каблуки, поэтому-то она и не семенила ногами, как большинство других. О мужчинах она, казалось, вообще не задумывалась и двигалась свободно, как птица. Все время она говорила с черноволосым парнем, очень коротко постриженным, с оставленной маленькой челкой на лбу и выглядевшим, как это говорится, очень живописно. Их было шестеро, но с этим парнем она .перешла на другую сторону улицы. Я вышел из машины и направился следом. Шли они недалеко, в кофе-бар.
      Я вошел за ними следом; вдруг, не знаю почему, будто меня что-то втолкнуло, против своей воли даже. Внутри было полно народа, студенты и художники и всякие на них похожие. Большинство с внешностью, напоминающей битников. Мне запомнилось множество странных масок и картин на стенах. Должно быть, это был африканский бар. Я так думаю.
      Народу было так много и стоял такой шум, что я почувствовал себя не в своей тарелке и из-за этого не увидел ее сразу. Она сидела во втором зале у стены. Я сел на табурет у стойки, откуда мог наблюдать за ней. Часто смотреть я не решался, да и свет в той комнате был слабый.
      Потом она оказалась прямо около меня. Я притворялся, что читаю газету, поэтому не заметил, как она подошла. Я почувствовал, что все лицо у меня стало красным, я смотрел в газету, но не мог прочесть ни слова. Поднять глаза на нее я не решался, в то же время она стояла, почти касаясь меня. На ней было клетчатое платье, темно-голубое с белым, руки загорелые и открытые, распущенные волосы лежали на спине.
      Она сказала: «Дженни, мы совершенные банкроты, сделай милость, дай нам две сигареты». Девушка позади, стойки ответила: «Опять?» — или что-то в этом роде, и она сказала: «Завтра, клянусь», и потом еще: «Дай бог тебе здоровья», - когда девушка подала ей пару сигарет.
      Все произошло в течение пяти секунд, и она снова ушла со своим парнем, но от звука ее голоса, от ее слов, услышанных так близко, она вдруг превратилась для меня из какой-то мечты и фантазии в реального человека. Не знаю, как это произошли и что особенного было в ее голосе. Конечно, говорила она все так же правильно и хорошо, как это у них принято, но не строя из себя невесть что. И в то же время подхалимства в ее голосе тоже не было, она не вымаливала сигареты, но и не требовала их, а просила совершенно естественно, просто, без всякого высокомерия. Можно сказать, что она говорила так же, как и шла, это, наверное, было бы точно.
      Я как можно быстрее расплатился и пошел в машину, а потом в гостиницу и сразу в номер. Чувствовал я себя совершенно как побитый, совершенно не в себе. Частично это было от мысли, что вот ей приходится брать в долг сигареты, потому что у нее нет денег, в то время как у меня их шестьдесят тысяч (десять я отдал тете Энни), и все их я был готов сложить к ее ногам, потому что это было единственное, чего мне только и хотелось в жизни. Мне хотелось лишь видеть ее, быть с ней рядом, и я готов был сделать все, чтобы только доставить ей радость, стать ей другом, иметь возможность смотреть на нее открыто, а не шпионить из-за угла. Чтобы показать, что я тогда чувствовал, скажу лишь, что тут же вложил в конверт чек на двадцать пять фунтов, все, что было при мне, и подписал: Художественное училище Слейда, Миранде Грей... Только, конечно, я его не отправил. Я бы его отправил, если бы мог увидеть, какое у нее будет лицо, когда она его откроет.
      Это был тот день, когда впервые в моем воображении возникла идея, фантазия, сделавшаяся впоследствии реальностью. Началось с того, что я вообразил, что на нее нападает какой-то мужчина, и я ее спасаю. Потом как-то само получилось, что это я этот мужчина, который на нее нападает, только я совершаю это иначе, не делая ей ничего плохого. Я похищаю ее и увожу в своем фургоне в уединенный домик. И там держу ее своей пленницей в прекрасных условиях. Все так хорошо и счастливо складывается, что она, узнав меня, привязывается ко мне, и тут мои мечты превращались уже в картины совместной жизни в прекрасном современном доме, мужем и женой с детьми и всем прочим.
      Это стало преследовать меня, сделалось навязчивой идеей. Я не мог спать, днем я забывал, чем хотел заняться накануне. Я только и делал, что сидел и сидел в отеле. Это уже не были мечты, это уже превратилось в то, что я намеревался сделать в действительности (конечно, я все равно думал, что это всего лишь намерения). Поэтому я сидел и думал о способах и возможностях – обо всех мелочах, которые я должен был предусмотреть и устроить, как все сделать и так далее. Я все так же понимал, что познакомиться и сойтись с ней обычным путем я никогда не смогу, но я думал, если она будет рядом и увидит мои настоящие намерения, она оценит и поймет. Мысль о том, что она поймет, была всегда.

      Следующая вещь, какой я занялся в то время, это было чтение столичных бульварных газет, из-за чего я стал ходить в национальную галерею и галерею Тейта. Не скажу, что я получал от этого большое удовольствие. Это было что-то вроде как бывать в зале субтропических видов в энтомологическом отделе национального исторического музея. Видишь, как все они прекрасны, но они не известны тебе, я имею в виду, что не знаешь их так, как свои, английские. Но я все равно ходил, чтобы потом иметь возможность с ней разговаривать, чтобы не выглядеть невежественным.
      В одной воскресной газете в отделе объявлений, реклам и предложений вложить капиталы я увидел объявление о продаже дома. Я не искал его специально, объявление само бросилось мне в глаза, как только я открыл страницу. «ВДАЛИ ОТ БЕЗУМСТВУЮЩИХ ТОЛП» - так и было написано. И дальше шло:
      «Старый коттедж, очаровательный уединенный домик, большой сад, в часе езды на машине от Лондона, в двух милях от ближайшей фермы», и так далее. На следующее утро я поехал посмотреть. Я позвонил агенту по продаже домов в Льюис и договорился о встрече с кем-нибудь на месте. Я купил карту Суссекса и устроил все, что касалось денег. Так что препятствий никаких не было.
      Я ожидал увидеть какую-нибудь развалину. Но дом выглядел старым и добротным. Черный брус, покрашенный белым снаружи, черепичная крыша. Расположен на отшибе. Агент по продаже вышел мне навстречу, когда я подъехал. Мне казалось, что он должен был быть постарше, он оказался одних лет со мною, но со всеми замашками выпускника закрытой школы, со всеми этими его глупыми замечаниями, который, понятно, должны были обозначать шутки и говорить о том, что для него вообще низко что-либо продавать, но что все же торговать в магазине и торговать домами в этом есть большая разница. Он мне сразу не понравился тем, что был очень любопытным. Но я подумал, что дом все-таки надо осмотреть, не обращая на его настырность внимания.
      Комнаты в доме были не очень большие, но со всеми удобствами, электричеством, телефоном и так далее. Дом сначала принадлежал какому-то адмиралу, но после его смерти перешел в собственность какого-то другого хозяина, который тоже неожиданно умер, после чего дом уже и был выставлен на продажу.
      И все-таки надо сказать, что я приехал сюда еще без намерения узнать, можно ли здесь содержать тайного гостя. Я даже не могу объяснить, с каким намерением приехал.
      Я просто не знаю. Часто делаешь такие вещи, которые совсем не связываются с тем, что ты делал и думал до этого.
      Парень поинтересовался, самому ли мне нужен дом. Я ответил, что тете. Это была правда, я сказал, что хочу сделать сюрприз для нее, когда она вернется из Австралии и так далее.
      Он спросил: «А как на счет денег?».
      У меня куча денег, ответил я, чтобы его осадить. Мы как раз спускались по лестнице, когда он спросил это, поняв уже, конечно, кто мы есть, и я собирался даже еще добавить, что все это не то, для нас тесновато, чтобы осадить его еще больше, и в это время он сказал: ну и еще остался винный погреб.
      Надо было выйти наружу с задней стороны дома, и рядом с задней дверью находилась еще одна дверь. Он достал ключ из-под цветочного горшка. Электричества, конечно, не было, но он захватил фонарь. Без солнца здесь, внизу, было холодно, сыро и мрачно. Вниз вели каменные ступени. Внизу он посветил фонарем вокруг. Стены кем-то белились, но это было очень давно, известь облупилась, и штукатурка висела клочьями.
      Длина во весь дом, сказал он, и здесь — тоже... Он посветил фонарем, и я увидел другую дверь в углу стены, противоположной лестнице, по которой мы пришли. Это был другой огромный подвал, четыре большие ступени опускались туда из первого. Но у этого потолок был более низким и немного сводчатым, какой иногда можно видеть внизу старых церквей. Ступени входили в подвал по диагонали с одного угла, поэтому комната казалась расширяющейся.
      Как раз место для оргий, сказал он.
      Для чего это строилось, спросил я, не обращая внимания на его глупые замечания.
      Он ответил, что полагают, это сделано из-за того, что дом стоит на отшибе. Хозяевам приходилось запасать много продуктов. А еще это могло быть тайной римской католической часовней. Один из электриков как-то предположил даже, что это было убежище контрабандистов, которым они пользовались по дороге в Лондон из Нью-Гавен.
      Наконец мы поднялись по лестнице опять наверх. Когда он закрыл дверь и положил ключ под цветочный горшок, все стало таким, как будто там, внизу, ничего не было. Это было как два мира. И странно, так осталось на все время. Несколько дней потом я просыпался, и все это казалось сном, пока я не спускался вниз снова.
      Он посмотрел на часы.
      Это интересно, сказал я. Очень интересно. Я был взволнован, он взглянул на меня удивленно, и я добавил: я думаю, что куплю этот дом. Так и сказал. Я сам себе удивлялся. Потому что до этого я все время хотел что-нибудь поновее, так сказать, посовременнее, как это выражаются, на уровне последних требований. А не такой старый и заброшенный.
      Он стоял на пороге открыв рот, удивляясь тому, что я так заинтересовался, удивляясь вообще тому, что у меня есть деньги (это было странно для большинства из них, я думаю).
      Потом он засобирался обратно в Льюис. Ему надо было встретить еще каких-то интересующихся, поэтому я сказал, что останусь в саду и обдумаю все, перед тем как приму окончательное решение.
     Сад был хороший, он тянулся позади дома до самого поля, которое было тогда засеяно люцерной, любимой травой бабочек. Поле шло в гору, заканчиваясь на холме (он был на севере). К востоку был лес, стоящий по обе стороны от дороги, ведущей из долины в сторону Льюиса. Западнее тоже были поля. У подножья холма, в трех четвертях мили отсюда, стоял фермерский домик, ближайший дом. С юга был прекрасный вид, его только немного закрывала живая изгородь и несколько больших деревьев. Также был хороший гараж.
      Я вернулся к дому, достал ключ и снова спустился вниз. Внутренний подвал находился, должно быть, на пять или шесть футов под землей. В нем было сыро, стены как стылое дерево зимой. Я мало что мог различить вокруг, со мной была только одна зажигалка. Было немного жутковато, впрочем, я не из суеверных.
      Может показаться, мне очень повезло: я нашел то, что мне надо, сразу, но в то же время не случись так, я бы все равно рано или поздно отыскал что-нибудь подобное. У меня были деньги. И у меня было желание найти. Смешно, но у Кручли это называлось «добиваться», у него это называлось «натиском». Мне этого не требовалось в банке, банк был не для меня. Но я хотел бы посмотреть, как бы Кручли устроил все то, что я проделал этим летом, и получилось ли бы это у него, сумел ли бы он довести все задуманное до конца? Я не собираюсь заниматься саморекламой, но все-таки, надо признаться, это было не так просто.
      Я прочел на следующий день в газете (в рубрике «Мысли дня»): «Цель для ума, что кровь для тела». И по моему скромному разумению, это верно. Когда Миранда стала целью моей жизни, я, как оказалось, сделался таким же, как и любой другой.
      Мне пришлось заплатить на пять сотен больше, чем указывалось в объявлении. Другие потом тоже не зевали на мой счет, все норовили меня ободрать. Землемер, плотник, маляры, люди, которые привезли мне мебель из Льюиса, когда я решил обставить дом. Я не обращал внимания. Стоило ли? Деньги не имели значения. Я получил длинное письмо от тети Энни и ответил ей, назвав цену дома вполовину меньше.
      Я нанял электриков сделать в подвале электропроводку, а также водопровод и раковину. Выписал все, что нужно было для плотницких работ и для фотодела, и подвал должен был стать моей мастерской. Это было в общем-то, недалеко от правды, у меня был отличный плотницкий инструмент, и потом я сам отпечатал внизу несколько фотографий, которые нельзя было отдать проявлять в мастерскую. Ничего безобразного. Просто парочки.
      В конце августа рабочие работу закончили, и я въехал. Начну с того, что первое время я чувствовал себя как в сказке. Но кончилось это довольно скоро. Оказалось, что я тут совсем не так одинок, как предполагал. Приходил человек, который всегда работал в саду и который желал продолжать за ним ухаживать, и он наговорил мне кучу гадостей, когда я отослал его обратно. Потом явился приходский священник из деревни, и мне тоже пришлось обойтись с ним грубо. Я сказал, что хочу остаться один, я не хожу в церковь, и я не хочу иметь с деревней никакого дела, и он ушел с оскорбленным и высокомерным видом, изображая что-то там из себя напоследок в раздражении. Потом несколько раз приезжали люди на продуктовом фургончике, и мне пришлось и их спровадить. Я сказал, я все покупаю в Льюисе.
      Телефон я отключил тоже.
      Скоро я завел привычку закрывать на ключ переднюю калитку. Она была всего лишь решетчатая, но все же имела замок. Раз или два я видел, как через нее заглядывал торговец, но, кажется, скоро люди поняли, что я недаром поселился на отшибе, что я живу затворником и лучше оставить меня в покое. Я почувствовал себя в одиночестве и после этого мог заняться своим делом.
      Я проработал больше месяца, воплощая в жизнь все, мной задуманное. Все это время я пробыл совершенно один. Что ни говори, а не иметь ни одного настоящего друга в чем-то даже хорошо. (Бывших моих сослуживцев нельзя было назвать друзьями, они не жалели обо мне, я не жалел о них).
      В свое время я многому научился у тети Энни и дяди Дика. Из меня мог бы, наверное, получиться и плотник и еще кто-нибудь. Подвальную комнату я отделал очень хорошо, хотя, конечно, это на мой взгляд. Сам себя не похвалишь, как говорится... После того как я просушил ее, я положил на пол несколько слоев войлочной изоляции, а сверху красивый ярко-оранжевый палас (из овечьей шерсти), привел в порядок стены (побелив их). Внес кровать, шкаф. Стол, кресло и так далее. В одном из углов я поставил ширму и за ней установил туалетный столик и походный туалет, ну и все прочее — получилась как маленькая отдельная комната. Я сделал массу других вещей, в том числе полки, на которые поставил несколько романов и разные книги по искусству, чтобы придать комнате жилой вид, чего в конце концов и добился. Картины я не рискнул повесить, я понимал, что у нее может оказаться очень развитый вкус.
     Главной сложностью была, конечно, дверь и звуконепроницаемость. В проеме, ведущем в ее комнату, были хорошие старые дубовые косяки, но не было двери, поэтому мне пришлось сделать ее самому. Это оказалась самая сложная моя работа. Первая дверь у меня вообще не получилась, но вторая вышла уже получше. Вышибить ее не смог бы даже и мужчина, не говоря уже про нее. Дверь была из двухдюймовых плах, выпиленных из выдержанной древесины, которую я изнутри обил листом железа, чтобы нельзя было добраться до дерева. Тяжелая она была страшно, и установить ее было очень трудно, но в конце концов я и с этим справился. Я закрепил ее снаружи десятидюймовыми болтами. Потом я сделал вообще нечто очень умное. Я сделал что-то, напоминающее книжный шкаф, только для инструментов и всякой мелочи, сделал его из кусков старых досок и на деревянных задвижках навесил на дверной проем снаружи, так что при случайном взгляде на дверь ее можно было принять просто за старое углубление в стене, нишу, в которой расположены полки. Снимаешь их, и становится видна дверь. К тому же полки являлись еще и дополнительной звукоизоляцией. Также я еще сделал засов с железной стороны двери, который уходил в отверстие намного ниже уровня пола, так что я был спокоен. А также еще и сигнализационное устройство со звонком, самое простейшее, так, на ночь.
      В первом же подвале я установил кухонную плиту и купил все, что нужно для приготовления еды. Я не был уверен, что не объявится какой-нибудь любопытный, а такому показалось бы очень странным, что я все время бегаю, таская поднос с едой вверх и вниз. Правда, пользуясь дверью на задах дома, я не особенно беспокоился, свидетелями здесь, в общем-то, могли быть только поля да лес. Все-таки с двух сторон сад был огорожен стеной, по третьей стороне тянулась живая изгородь, через которую тоже ничего нельзя было разглядеть. Была у меня и еще идея. Я подумывал о том, чтобы сделать лестницу, ведущую вниз прямо из дома, не это обошлось бы дорого, да и я не хотел рисковать, вызывая подозрения, теперешние рабочие хотят знать решительно все,
      Но все это время я ни разу не думал, что это всерьез. Я понимаю, такое звучит странно, но это было именно так. Я часто говорил себе, я никогда, конечно, этого не сделаю, это всего лишь намерения. Но надо сказать, что у меня даже и намерений бы никаких не было, не имей я всех этих денег и не получи возможность распоряжаться своим временем по своему усмотрению. Я думаю даже, что множество людей, что кажутся сейчас счастливыми и всем довольными, занялись бы тем же, что и я, или чем-нибудь похожим, появись у них тоже деньги и время. Я имею в виду, дали бы волю всему тому, о чем сейчас, они считают, не имеют права себе позволить даже думать. Власть портит, как всегда говорил в школе наш учитель. А деньги и есть власть.
      Ну и последнее, что я сделал, это купил для нее в Лондоне множество всякой одежды. Я купил все в первом же магазине, где увидел продавщицу точно ее роста, и только сказал, какого цвета платья мне нужны, назвав те цвета, какие она обычно носила. А также купил все, что, мне сказали, может понадобиться девушке. Я рассказал историю о подруге с Севера, у которой украли весь ее багаж, и что я хочу сделать ей сюрприз и так далее. Не думаю, что продавщица особенно мне поверила, но, как бы там ни было, это была выгодная для них покупка — я выложил в то утро около девяноста фунтов все ж таки...
      По вечерам, сидя внизу, я обдумывал меры предосторожности. Я спускался к ней в комнату, садился на стул и выискивал способ, к какому она может прибегнуть, чтобы попробовать выбраться. Я подумал, что она может знать об электричестве, все можно ждать от девушек в наши дни, поэтому я стал ходить все время на каучуковой подошве и никогда не включал свет, не взглянув предварительно на выключатель. Я купил специальную мусоросжигательную печь, чтобы сжигать ее мусор. Я понимал, что ничего от нее не должно выходить за пределы дома. Никаких прачечных также. Всегда можно что-нибудь придумать,
      Ну и, наконец, я поехал в Лондон, в свой отель. Несколько дней я разыскивал ее, пытался ее встретить, но мне все никак не удавалось. Это было очень беспокойное для меня время, я искал ее всюду. Фотоаппарат я с собой не брал, я понимал, что это слишком рискованно, да и делом я был занят гораздо более важным, чем просто уличный снимок. Раза два я заходил в кофе-бар и даже просидел там однажды два часа, притворяясь, что читаю книгу, но она так и не появилась. Мне начали приходить в голову дикие мысли, что, возможно, она умерла или, возможно, уже больше не учится живописи. Потом, в один прекрасный день (я не хотел примелькаться со своим фургоном и поэтому пользовался метро), на станции Уоррен-стрит я все же ее увидел. Она вышла из поезда, пришедшего с Севера к противоположной платформе. Дальше было просто. Я пошел за ней следом со станции и посмотрел, как она направилась в сторону колледжа. В следующее утро я уже ждал ее на станции. Но, видимо, она не всегда ездила на метро, добираясь до дома, поэтому я опять не видел ее в течение двух дней. Но на третий все же дождался. Она перешла дорогу и вошла на платформу. И я выяснил, где она выходит. В Хемпстеде. Я сделал то же и здесь. Я дождался ее приезда сюда на следующий день и пошел за ней. Мы шли минут десять по маленьким, коротким улочкам до того места, где она жила. Я прошел мимо дома, в который она вошла, и прочел номер, а потом в конце улицы узнал и название ее.
      Это был удачный день.
      В своем отеле я рассчитался за три дня до этого и каждую ночь останавливался в новом, рассчитываясь на следующее же утро, так что выследить меня было нельзя никак. Койку в фургоне я всегда держал наготове, готовыми у меня были и шарфы, ремни. Я собирался употребить хлороформ, я им однажды пользовался для морилки. Дал мне его один парень из диагностического центра. Это не было слабым средством, но я для уверенности решил его смешать с чуточкой углететрахлорида, или, как его называют, КТК, который можно купить в любой аптеке.
      Я объехал кругом Хемпстеда и изучил его в подробностях, а также узнал, как быстрее добраться до магистрали в Фостерс. Все было готово, и теперь мне оставалось только следить, а как представится случай, воспользоваться им. Я был совершенно не похож на себя в эти дни, я продумал все до тонкостей, как будто занимался этим всю жизнь. Как будто я был секретный шпион или тайный агент полиции.
      Наконец после десяти дней получилось то, что часто бывает в поле. Я имею в виду, часто приходишь на место, где, знаешь, должен водиться очень интересный вид. И как раз ни одной бабочки. Но в следующее мгновение, уже перестав искать и думать, вдруг видишь ее прямо перед собой на цветке, как будто преподнесенную тебе на тарелочке.
      В тот вечер я, как обычно, ждал у выхода метро, оставив машину на соседней улице. День был неплохой, хотя и пасмурный, и собиралась гроза. Я стоял в дверях магазина напротив выхода и увидел ее, когда она поднималась по ступеням среди толпы прибывших пассажиров. Я обратил внимание, что на ней не было плаща, одна кофта. Она сразу забежала за угол в главный корпус станции. Я перешел дорогу, у выхода толкалось много народа. Она была в телефонной будке. Затем вышла и вместо того, чтобы пойти, как обычно, в гору, направилась по другой улице. Я пошел следом, я еще подумал, что все это некстати, и было непонятно, что она собирается делать дальше. Потом она перебежала на другую сторону улицы, где находился кинотеатр, и вошла в него. Тогда я понял, в чем дело: она позвонила туда, где жила, сказать, что начинается дождь и что она собирается переждать в кино, пока гроза кончится. Я понял, что мне представляется случай, если, конечно, никто не придет ее встречать. Я подошел и посмотрел, когда фильм кончится. Кино должно было идти два часа. Я решил положиться на удачу, возможно, я еще хотел дать судьбе шанс остановить меня. Я зашел в кафе и поужинал. Потом пошел к своей машине и поставил ее там, откуда можно было видеть кинотеатр. Чего ждать, я еще не знал, возможно, она еще могла, например, встретиться с другом. Внутри у меня было такое ощущение, как будто меня куда-то несет, как будто на пороги, и я могу сломать себе что-нибудь, а могу и проскочить.
      Она вышла одна, точно два часа спустя. Дождь более или менее кончился, но было темно, небо закрывали тучи. Я посмотрел, как она идет назад своим обычным путем в гору. Потом я проехал по этому ее пути до места, где, я знал, она должна была переходить дорогу. Это было в районе, где улица, на которой она жила, ответвлялась от другой большой улицы. С одной стороны там были деревья и кусты, с другой — громадный многоэтажный дом на строительной площадке. Я знал, что он не был еще заселен. Дальше были другие дома, тоже все большие. Остальной ее путь проходил по улицам, освещенным слишком ярко.
      Получалось, что это было единственным удобным местом.
      У меня был приготовлен специальный пластиковый пакет, вшитый в карман плаща, в который я налил немного хлороформа и КТК, и марлевая подушечка, уже пропитанная и готовая. Клапан был опущен, и поэтому запаха не было, но если бы понадобилось, я бы мог вытащить марлечку в одну секунду.
      На дороге появились две старые женщины с зонтами (снова начал накрапывать дождь) и пошли навстречу мне. Это было как раз то, чего мне было совсем не нужно. Я знал, что по времени она должна вот-вот появиться, я уже был на полпути к мысли бросить свою затею в этот день и в этом месте. Но все же пригнулся вниз, и женщины прошли мимо, они прошли, без умолку болтая, и я думаю, что даже не заметили ни меня, ни фургона. Где-то внутри квартала остановилась машина, и заглушили мотор. Прошла минута. Я вышел из машины и открыл заднюю дверку. Именно так, как и намеревался это сделать заранее. А затем появилась и она. Она вышла из-за угла и повернула в мою сторону, даже и не видя меня. До нее было всего метров двадцать, и шла она быстро. Если бы вечер был ясный, еще не знаю, сделал ли бы я это. Но был этот ветер. Деревья шумели от порывов. Было видно, что позади нее никого нет. Потом она оказалась прямо рядом со мной, ступив на тротуар. Странно, но она еще и что-то напевала сама себе.
      Я сказал, извините, пожалуйста, вы понимаете что-нибудь в собаках?
      Она остановилась, удивленная. «В каких собаках?» — сказала она.
      Ужасно, я только что ее переехал, сказал я. Она выскочила. И я не успел ничего сделать. Но она не мертва. Я заглянул в дверь с очень расстроенным видом.
      «О, бедняжка!» — сказала она.
      Она подошла ко мне посмотреть, я как раз на это и надеялся.
      Крови нет, сказал я, но она не двигается.
      Потом она обошла открытую дверку фургона, и я посторонился, как бы давая ей возможность заглянуть внутрь. Она наклонилась вперед, я бросил взгляд назад, на дорогу, никого не было, тогда я схватил ее. Она не издала ни звука и лишь как-то очень удивленно посмотрела на меня, я выхватил марлю из кармана и прижал ее ей к носу и рту, другой рукой продолжая крепко прижимать саму ее к себе. Марля была от меня близко, и я почувствовал сильный запах. Она вырвалась, как черт, но все же оказалась слабее, даже чем я ожидал. В горле у нее что-то булькнуло. Я снова посмотрел на дорогу, я подумал, ну вот, если она еще будет продолжать сопротивляться, мне придется либо уже сделать ей что-нибудь плохое, например, оглушить, либо уже бежать. Я уже почти готов был смыться поэтому. Но тут она покачнулась и ослабла, и мне уже не надо было ее сдерживать, а нужно было лишь поддержать. Я наполовину втолкнул ее в фургон, затем, резко дернув, открыл вторую дверцу, залез сам и втащил ее за собой. Затем быстро захлопнул двери. Перевернув, я поднял ее на койку. Она была моя, я чувствовал страшное волнение, теперь я уже знал, что сделал это. Первым делом я завязал ей рот, потом привязал ее саму, без спешки, без паники, как и обдумал заранее. Затем вышел и пересел на водительское сиденье. Все заняло не больше минуты. Я выехал на дорогу не торопясь, спокойно, и свернул на хемпстедский пустырь, который приглядел уже давно. Там я снова перешел назад и привязал ее как следует шарфами и всем прочим, так что ей не должно было быть больно, но и так, чтобы она не смогла кричать, или стучать по кузову, или еще что-нибудь. Она была все еще без сознания, но дыхание чувствовалось, я слышал его, как будто у нее был катар, так что я понял, что с ней все в порядке.
      Около Редхила я, как и думал, съехал с главной дороги на дорогу с односторонним движением, а потом уже опять заглянул назад, чтобы проверить ее. Я прикрыл фонарь так, чтобы он лишь слегка осветил ей лицо. Она уже очнулась, глаза ее казались огромными, но они не были испуганными, скорее, даже наоборот, решительными, и смотрела она гордо, как будто решила ни за что ничего не пугаться, что бы там ни было.
      Я сказал, не беспокойтесь, я вам не сделаю ничего плохого. Она продолжала смотреть на меня.
      Я несколько смешался, не зная, что еще сказать. Потом спросил, у вас все в порядке, вы ничего не хотите? Но это прозвучало глупо. Конечно же, я понимал, что она хочет выйти отсюда.
      Она стала трясти головой, и я догадался: она дает понять, что кляп мешает ей.
      Я сказал, мы в миле от города, никто не услышит, даже если сильно кричать, но если вы все же будете кричать, я завяжу кляп снова, понимаете?
      Она кивнула головой, и я снял шарф. Прежде чем я успел что-либо сделать, она подняла голову, насколько это было возможно, и ее начало тошнить. Это было ужасно. Я почувствовал запах хлороформа и тошноты. Она не проронила ни слова и лишь тяжело вздохнула. Я растерялся, я не знал, что делать. Вдруг я почувствовал, что мы должны как можно быстрее добраться до дома. Поэтому я завязал кляп снова. Она сопротивлялась, я слышал ее слова из-под ткани, нет, нет, это ужасно, но я заставил себя завязать его, потому что знал, это лишь для того, чтобы все быстрее кончилось;
      Потом я снова сел на водительское место, и мы поехали.
      Мы добрались в половине одиннадцатого. Я въехал в гараж, вышел и осмотрелся кругом, чтобы удостовериться, что в мое отсутствие ничего не случилось. Не то, чтобы я ждал чего-то, просто не хотелось все испортить из-за какой-нибудь ерунды. Я вошел в ее комнату, все было нормально, не слишком душно, потому что я оставлял дверь открытой. Я уже спал здесь одну ночь, чтобы проверить, хватает ли здесь воздуха, и все оказалось в порядке. На столе был приготовлен чай, печенье и всякая всячина. Все было чисто и опрятно.
      Итак, настал главный момент. Я вошел в гараж и открыл фургон. Как завершение операции это тоже было продумано. Я снял с нее ремни и помог сесть. Ноги ее, разумеется, все еще были связаны. Какое-то время она пыталась освободить их, и мне пришлось сказать, что, если она не успокоится, я опять применю хлороформ и КТК (я показал пузырек), но что, если она будет вести себя тихо, я не сделаю ей плохого. Это была хитрость, но это подействовало. Я поднял ее на руки, она оказалась легче, чем я думал, я спустился с ней очень легко, она еще немного посопротивлялась у двери своей комнаты, но это было единственное, что она могла сделать в ее положении. Я опустил ее на постель. Дело было сделано.
      Лицо ее было бледным, на темно-синем джемпере остались следы того, что ее тошнило. Выглядела она очень слабой, но глаза не были испуганными. Это было даже странно. Она только смотрела на меня и ждала.
      Я сказал, это ваша комната. Если вы будете меня слушаться, с вами не случится ничего плохого. Не надо кричать, вас снаружи не услышат, даже если бы можно было, то все равно некому. Сейчас я вас оставляю, здесь несколько бисквитов и бутербродов (я купил их в Хемпстеде), и, если хотите, я могу приготовить чай или кокао. Приду я завтра утром.
      Я видел, что она хочет, чтобы я снял кляп, но я не стал его развязывать. Я развязал ей только руки и затем сразу же вышел. Она начала срывать со рта повязку, но я закрыл дверь первый и задвинул засов. Я слышал ее крик: вернитесь! Затем еще раз, но негромко. Потом она тронула дверь, не очень сильно. Потом она начала стучать по двери чем-то твердым. Я подумал, что это, должно быть, щетка для волос. Доносилось это слабо, все же я поставил фальшивую полку и понял, что снаружи никто ничего не услышит. Я постоял еще с час во втором подвале, просто на всякий случай. Это не было уже обязательным, в комнате она бы не нашла ничего, чем могла бы сломать дверь, даже если бы и была сильна. Чашки и блюдца я купил пластмассовые, чайник, ножи, ложки алюминиевые и так далее.
      В конце концов я поднялся наверх и лег в постель. И все-таки она была у меня, своего я добился, столько времени я мечтал об этом. Я долго лежал без сна, думая о разном. Я чувствовал в себе некоторые сомнения, не был ли мой фургон замечен, впрочем, существуют сотни таких фургонов, как мой, и единственное, что меня действительно беспокоило, это те две женщины, что прошли мимо.
      Так я лежал, думая о ней, находящейся внизу и тоже, конечно, лежащей без сна. Я размечтался, мне полезли в голову мысли, одна лучше другой, например, как бы было здорово спуститься сейчас вниз и утешить ее. Я начал думать на эту тему и от этого страшно разволновался. Возможно, я зашел слишком далеко в своих мечтах, но я не раскаивался, я знал, что моя любовь достойна ее. Затем я заснул.
      Позже она сказала мне, что все, что я сделал, было очень плохо, и что вообще, как только я посмел решиться сделать такое. Но на это я могу ответить единственное, что в тот вечер я был очень счастлив, как я уже говорил, и это было больше для меня, чем если б я сделал что-нибудь отчаянное и страшно смелое, скажем, забрался бы на Эверест, предпринял бы рискованную вылазку на территорию врага. Я испытывал огромное счастье, потому что мои намерения были самые хорошие и чистые. Это было как раз то, чего она не смогла понять никогда.
      Подводя итог, скажу, что эта ночь была лучшее, что вообще было в моей жизни (выигрыш на тотализаторе — первое). Это как снова поймать Голубого Кардинала или Жемчужную Королеву Испании. То есть я имею в виду то, что тебе удалось сделать в жизни лишь однажды, а то и вообще не удалось. То, о чем ты больше мечтал, чем надеялся увидеть когда-то случившимся на самом деле.

      Проснулся я еще до того, как зазвонил будильник. Я спустился вниз, закрыв дверь наружного подвала за собой на замок. Это я тоже предусмотрел заранее. Я постучал в ее дверь и крикнул, пожалуйста, вставайте, потом подождал десять минут, вытащил засов и вошел. Я принес с собой ее сумку, которую, естественно, проверил. В ней не было ничего, чем она могла бы. воспользоваться, кроме пилочки для ногтей и бритвы, которые я и вынул.
      Свет был включен, и она стояла около кресла. Одета она была полностью и в то, в чем была прежде, и снова она смотрела на меня пристально, без страха и даже скорее с вызовом. Все это было странно, она совершенно отличалась от той, какой я ее всегда помнил. Хотя, конечно, я никогда не видел до этого ее так близко.
      Я сказал, надеюсь, вы хорошо спали?
      «Где я нахожусь, кто вы и зачем вы привезли меня сюда?» — она произнесла все это очень холодно и с полнейшим самообладанием.
      Я не могу вам ответить.
     «Я требую, чтобы меня немедленно освободили. Это какая-то дикость».
      Мы стояли, глядя друг на друга.
      «Отойдите в сторону. Я собираюсь выйти», — и она пошла прямо на меня, к двери. Но я остался на месте. Одно мгновение я думал, что она решится броситься на меня, во, видимо, она поняла, что это было бы глупо. Я стоял твердо, и ей со мной не удалось бы справиться. Она остановилась прямо передо мной и сказала: «Уйдите с дороги».
      Я сказал, вам пока еще нельзя уйти. Пожалуйста, не заставляйте меня снова применять силу.
      Она бросила на меня холодный презрительный взгляд и отошла прочь. «Я не знаю, правильно ли вы понимаете, кто я. Если вы считаете, что я дочь богатых родителей, то вас ждет сильное разочарование».
      Я знаю, кто вы, сказал я. Это не из-за денег.
      Что еще добавить, я не звал. Нервничал я ужасно. Я был страшно взволнован, видя ее наконец здесь, у себя, так сказать, во плоти. Мне так и хотелось глядеть на нее, лицо ее было передо мною, и эти ее красивые, милые волосы. И вся она, маленькая, славная, но я не мог, так пристально она меня рассматривала.
      Вдруг она сказала, как на дознании: «А не знаю ли я вас?»
      Я начал краснеть и ничего не мог поделать с этим. К такому я был не готов, я никогда не думал, что моё лицо может оказаться ей знакомым.
      «Городской муниципальный банк», — произнесла она медленно.
      Я не понимаю, что вы имеете в виду, сказал я.
      «У вас были усы», — добавила она.
      Я все еще не понимал, откуда она меня может знать. Она могла видеть меня несколько раз в городе. Такое я мог предположить, а возможно, она видела меня иногда из окна своего дома. Я ничего не соображал, в голове у меня все путалось.
      «Ваша фотография была в газете», — сказала она.
      Мне всегда противно было быть обнаруженным. Не знаю почему, всегда зачем-то казалось нужным объясняться, оправдываться, я имею в виду выду-мывать всякие истории. Вдруг я нашел, как выйти из положения. Я сказал, это был приказ.
      «Приказ? — спросила она. — Чей приказ?»
      Я не могу вам ответить, но я исполнял приказ.
      Она продолжала меня разглядывать. В то же время держалась она от меня на расстоянии. Видимо, она считала, что я все-таки только выжидаю момент, чтобы сделать что-нибудь с ней, например, брошусь на нее... «Чей приказ?» — спросила она снова.
     Я постарался придумать чей. Не знаю почему, но мне показалось, что имя только одного человека, известного мне, могла знать и она, это мистер Синглетон. Он был управляющим в Бэрклайс. Я помнил, что ее отец держит у него деньги. Я видел, как он разговаривал с мистером Синглетоном несколько раз, когда бывал там.
      Приказ мистера Синглетона, сказал я.
      Она по-настоящему изумилась, поэтому я продолжил побыстрее. Я не хотел говорить вам этого, сказал я, он убьет меня, если узнает.
      «Мистер Синглетон?» — переспросила она, как будто не расслышала, как следует.
      Вы не знаете, кто он есть на самом деле. Внезапно она села на ручку кресла, как будто это было для нее уже слишком. «Вы хотите сказать, что мистер Синглетон приказал вам похитить меня?»
      Я кивнул.
      «Но я знакома с его дочерью. Он... о, это безумие», — сказала она.
      Вы помните девушку с Пенхарст-стрит?
      «Какую девушку с Пенхарст-стрит?»
      Ту, что исчезла три года назад.
      Это как раз было то, что я придумал. Надо признаться, голова у меня в то утро работала нормально. Поэтому я так быстро и нашелся.
      «Наверное, я в это время была в школе. А что с ней случилось?»
      Не знаю. Только это он сделал.
      «Что сделал?»
      Я не знаю. Я не знаю, что с ней случилось. Но только это он сделал, что бы там ни было. С тех пор о ней больше не слышали.
      Вдруг она произнесла: «У вас есть сигареты?»
      Я немного растерялся от неожиданности, потом вытащил из кармана пачку, достал зажигалку, подошел к ней и неловко передал ей и то и другое. Я не знал, надо ли мне дать ей прикурить, но подумал, что, наверное, это выглядело бы глупо.
      Вы ничего не ели, сказал я.
      Она взяла сигарету, очень женственно, между пальцами. Кофту она уже почистила, но воздух в комнате был спертым.
      Она будто была совсем несообразительной. Это было странно. Я же понимал, что она не может не видеть, что я лгу.
      «Так вы говорите, что мистер Синглетон сексуальный маньяк и похищает девушек, а вы помогаете ему?»
      Я сказал, я вынужден. Я украл деньги в банке и попаду в тюрьму, если это станет известно, и он этим, понятно, пользуется.
      Все это время она смотрела на меня. Глаза у нее были большие, открытые, взгляд настойчивый и все время чего-то ждущий, изучающий (но не настырный в то же время).
      «Вы получили главный приз, не так ли?»
      Я понял, что все, что я наговорил, рушится. Я вдруг почувствовал себя усталым.
      «Почему вы тогда не отдадите деньги? Сколько там было — семьдесят тысяч? Вы ведь не украли столько? Или, может быть, вы помогаете ему за вознаграждение?»
      Этого я тоже не могу вам сказать. Только я в его власти.
      Она встала, держа руки в карманах юбки. Машинально взглянула на себя в зеркало (металлическое, конечно, не стеклянное), висящее на стене.
      «Что он собирается сделать со мной?»
      Я не знаю.
      «Где он сейчас?»
      Он должен прийти. Я его жду.
      С минуту она молчала. Вдруг выражение ее лица изменилось, будто она представила что-то отвратительное, будто то, что я сказал, могло оказаться в какой-то мере правдой.
      «Понятно. Это может быть его домом в Суффолке».
      Да, сказал я, думая, что все-таки удачно нашелся.
      «Но у него нет дома в Суффолке», — сказала она очень холодно.
      Я не знаю, ответил я, но это, конечно, прозвучало глупо.
      Она хотела еще что-то сказать, но я почувствовал, что должен остановить ее вопросы. Я не предполагал, что она окажется такой быстрой и находчивой. Гораздо находчивее, чем многие люди.
      Я пришел спросить вас, что вы хотели бы на завтрак, есть яйца, каша и так далее.
      «Не хочу я никакого завтрака, — сказала она. — Эта чудовищная комната. И этот наркоз. Что это было?»
      Я не думал, что от него вам будет так плохо. Правда.
      «Но мистер Синглетон должен был предупредить вас», — сказала она, причем произнесла это с издевкой. Было ясно, что она не верила в него нисколько.
      Я торопливо спросил, чего бы вы хотели, чаи или кофе, и она ответила:
      «Кофе, только если вы будете пробовать его первым». После чего я и ушел в наружный подвал. Перед тем как закрыться двери, она сказала: «Вы забыли вашу зажигалку».
      У меня есть еще, не возвращаясь, ответил я (хотя у меня и не было).
      «Благодарю вас», — сказала она. И забавно, но она почти улыбнулась.

     Я приготовил «Nescafe’», принес его, она посмотрела, как я пью, и после этого выпила немного сама. Все время она меня спрашивала, и даже не то чтобы спрашивала, все время я чувствовал, что, задавая вопрос, она пытается выведать что-то другое, ей нужное, и поймать меня, застав врасплох. Интересовалась, например, как долго она здесь пробудет и почему я так добр к ней. Я отвечал, но видел, что ответы мои не получаются, за ней мне было не угнаться, было трудно следить за всеми ее уловками и хитростями. В конце концов, я сказал, что собираюсь по магазинам, и она может заказать мне все, что нужно. Я сказал, я куплю ей все, что она захочет.
      «Все?» — сказала она.
      В разумных пределах, ответил я.
      «Это мистер Синглетон поручил вам?»
      Нет. Это я сам.
      «Единственное, чего я хочу — это быть свободной», — проговорила она. И больше я уже не смог вытянуть из нее ни слова. Это было ужасно, что ей вдруг совсем расхотелось разговаривать. И мне так и пришлось уйти ни с чем.
      Во время ленча она продолжала не разговаривать. Ленч я приготовил в наружном подвале и принес его ей. Но вряд ли что-то было съедено. Она продолжала пытаться подействовать на меня своим молчанием, держась со мной опять холодно как лед, но на этот раз я не поддался.
      Вечером после ужина, до которого она тоже чуть дотронулась, я присел около двери. Некоторое время она курила, сидя в кресле. Глаза ее были закрыты, как будто мой вид утомил их.
     «Я долго думала. Все, что вы говорите мне о мистере Синглетоне, выдумки. Я не верю в это. Во-первых, он не такой человек. А во-вторых, если бы это и было так, он не стал бы действовать через посредника, через вас. Не стал бы устраивать все эти фантастические приготовления».
      Я не ответил. Я даже не решался поднять на нее глаза.
     «Вы сильно потратились. Вся эта одежда здесь, эта искусствоведческая литература. Я подсчитала стоимость книг сегодня днем. Сорок три фунта. — Казалось, она разговаривает сама с собой. — Я ваша пленница, но вы хотите, чтобы мне было хорошо в моем заточении. Отсюда следуют два вывода, два предположения: вы меня держите ради выкупа и вы член какой-то банды или чего-то там еще».
      Нет. Я вас уверяю.
      «Вы знаете, кто я. Вы должны знать и то, что мой отец не какой-то там богач. Следовательно, дело не в выкупе».
      Слушать, как она рассуждает вслух сама с собой, было просто даже жутко.
      «Тогда остается второе: секс. Вы что-то хотите со мной сделать». — Она смотрела на меня.
      Это уже был вопрос. И мне стало даже досадно.
      Все совсем не так. Я буду относиться к вам с совершеннейшим уважением. я не собираюсь вас оскорблять. Я не такой человек. Ответ мой прозвучал довольно резко.
     «Тогда вы, видимо, сумасшедший, — сказала она. — Это, конечно, утешительно, но вы подтверждаете, что вся эта история с мистером Синглетоном неправда?»
      Я только хотел смягчить, сказал я.
      «Что смягчить? — спросила она. — Изнасилование? Убийство?»
      Ну, разве я говорил что-нибудь такое, ответил я. Получалось, что она все время заставляла меня оправдываться и защищаться. Мечталось это мне совсем по-другому.
      «Почему я здесь?»
      Вы моя гостья. Я хочу, чтобы вы были моей гостьей.
      «Гостьей?!»
      Она встала, обошла вокруг кресла и, упершись руками в спинку, наклонилась вперед, взгляд ее был все время на мне. Сейчас она была без своей голубой кофты и стояла лишь в темно-зеленом платье из шотландки, напоминающем школьную форму, надетом на белую блузку с кружевным воротничком и открытой шеей. Волосы у нее были стянуты сзади в косу. Милое, красивое лицо. Выглядела она смелой. Не знаю почему, но я вдруг представил ее сидящей у меня на коленях, очень тихой, и я глажу ее волосы, мягкие и светлые, распущенные совершенно свободно, как я видел это потом позже.
      Вдруг я сказал, я люблю вас. Это сводит меня с ума.
      «Я вижу», — сказала она, и в голосе у нее прозвучала странная печаль.
      Больше она уже не смотрела на меня.
      Я знал, что это старомодно — говорить о своей любви женщине, я никогда не предполагал этого делать В воображении у меня всегда выходило так, будто мы однажды посмотрели друг на друга, и поцеловались, и уже больше ничего не надо было говорить. Один парень в армии в Германском корпусе, по прозвищу Хлыщ, который о женщинах знал абсолютно все, всегда твердил, что нельзя никогда говорить женщине, что ты ее любишь. Даже если это и так. Если уж нужно сказать «я люблю тебя», то скажи это шутя, он считал, что этот прием привязывает их к вам. Чтобы чего-то добиться, надо всегда поступать в соответствии с умом. Конечно, было глупо с моей стороны сказать ей такое. Я двадцать раз говорил себе перед этим, что не должен объясняться ей в любви, это должно прийти само, с обеих сторон. Но в то время, видя ее здесь, у себя, рядом, я просто терял голову и часто говорил такие вещи, говорить которые совершенно не собирался.
      Не то чтобы я рассказал ей все. Я только рассказал ей о своей работе в банке и о том, как следил, наблюдал за ней, как о ней думал, о ее привычках, о том, что и как она делала, где гуляла, и обо всем том, что она значила для меня, и о том, что, даже имея деньги, я знал, что она все равно на меня не взглянет, из-за денег даже тем более, и о своем одиночестве. Когда я кончил, она сидела на кровати и смотрела на ковер. Мы молчали, казалось, страшно долго. Было слышно, как шуршит вентилятор в наружном подвале.
      Мне вдруг стало стыдно, я начал постепенно краснеть.
     «Вы считаете, что можете заставить мена полюбить вас, держа меня в неволе?»
      Я хотел только, чтобы вы узнали меня ближе
      «До тех пор, пока я тут, вы для меня лишь насильник, неужели вы этого не понимаете?»
      Я поднялся. Мне захотелось уйти как можно быстрее.
     «Подождите, — сказала она, подходя ко мне. — Я дам вам обещание. Я все понимаю. Правда. Отпустите меня. Я никому не скажу. И никто ничего не узнает».
     Это было первый раз, когда она смотрела на меня добрым взглядом. Она все говорила, уверяла меня, такая сейчас простая и искренняя. Глаза ее смотрели на меня снизу вверх, вокруг них собрались маленькие морщинки. Вся она была сплошное ожидание.
      «Вы можете. Мы станем друзьями. Я смогу помогать вам».
      Глядя на меня снизу вверх.
      «Еще не слишком поздно...»
      Не могу даже сказать, что я чувствовал, но только я понял, что должен был уйти немедленно, она просто вынимала из меня душу, причиняла боль. Поэтому я закрыл дверь и ушел. И даже не пожелал ей спокойной ночи.
      Кто поймет? Все будут думать, что им прекрасно известно, что мне от нее было надо. А ведь все не так. Перед тем как она попала сюда, я, глядя в эти свои книги, еще как-то думал об этом, но не знал, как к этому отнестись. Но только все стало совсем по-другому, когда она появилась здесь. Я уже больше не вспоминал об этих книжках и о том, что она может тоже выглядеть как позирующие женщины в какой-нибудь из них, все подобные вещи были для меня противны, и это было потому, что я знал: все они противны и ей. Было в ней что-то такое чистое и хорошее, что делало и тебя чистым, и ты убеждался сразу, что грязного о ней нельзя позволить себе даже думать. Что она не из тех остальных женщин, которых ты не уважаешь, с которыми можешь себе позволить все, что угодно. То есть, я хочу сказать, с ней рядом все остальные казались просто грязными и ничего не стоящими. Ее уважаешь, перед ней преклоняешься, и это заставляет тебя быть в ее присутствии очень сдержанным.
      Я очень плохо спал в эту ночь, потому что был страшно раздосадован тем, как все обернулось, тем, что я так много ей наговорил в первый же день и что в конечном счете, она выставила меня дураком. Был момент, когда я уже думал плюнуть на все, спуститься вниз и отвезти ее обратно в Лондон, как она того и хотела. Я мог бы уехать за границу, в конце концов. Но потом представил ее лицо и косу, перекинутую через плечо и спускающуюся сбоку, то, как она ходит и стоит, и ее милые, открытие глава. И я понял, что не смогу сделать этого.
      После завтрака — в то утро она съела чуть-чуть каши и выпила немного кофе, причем все это время мы не разговаривали вообще; одета она была, как и прежде, хотя постель и была заправлена по-другому, значит, она спала в ней, — когда я собрался уже уносить посуду, она остановила меня.
      «Мне бы хотелось с вами поговорить».
      Я остался.
      «Сядьте», — сказала она, и я сел на стул около ступенек.
     «Поймите, это сумасшествие. Если вы любите меня, в любом смысле слова «любить», вы не можете хотеть того, чтобы я постоянно находилась здесь. Вы же видите, мне плохо. Этот воздух, я не могла ночью дышать, я проснулась с головной болью. Я умру, если вы будете держать меня здесь долго». — Она действительно выглядела встревоженной.
      Это не будет долго. Я обещаю.
      Она поднялась и встала около тумбочки, глядя на меня.
      «Как вас зовут?» — спросила она,
      Клегг, ответил я.
      «Ваше имя?»
      Фердинанд.
      Она бросила на меня быстрый взгляд.
      «Вы обманываете», — сказала она.
      Я вспомнил, что в кармане пиджака у меня есть бумажник с моими инициалами, вытесненными позолоченными буквами, я достал его и показал ей. Она бы все равно не узнала, что Ф обозначает Фредерик. Как это ни глупо, но мне всегда нравилось имя Фердинанд, и давно, даже до того, как я ее увидел. Было в нем что-то иностранное и значительное. Дядя Дик часто называл меня так. Лорд Фердинанд Клегг, маркиз де Клоп, повелитель членистоногих.
      Вот, совпадает, сказал я.
      «Наверное, дома вас зовут Фердю. Или Ферд?»
      Нет, только Фердинанд.
      «Послушайте, Фердинанд. Я не знаю, что вы нашли во мне. Я не знаю. почему вы полюбили меня. Может быть, и я могла бы полюбить вас тоже где-нибудь в другом месте. Я... — казалось, она не знала, как сказать, чтобы это вышло попроще. — Но если я могу вообще полюбить, то только мягкого, доброго мужчину. Я не в состоянии влюбиться в вас в этой комнате, я не смогу влюбиться здесь ни в кого. Никогда».
      Я только хотел познакомиться с вами, сказал я.
      Все это время она сидела на тумбочке, глядя на то, как действуют на меня ее слова. Поэтому в меня вкрались подозрения. Я начал понимать, что это хитрость.
      «Но вы же не можете похищать людей, только чтобы познакомиться с ними.
      Мне хотелось узнать вас ближе. Мне бы не представилось случая в Лондоне. Я не столь умен и все такое. Не вашего класса. Вы бы не обратили на меня внимания там.
      «Это все не страшно. Я не сноб. Снобов я ненавижу. Я всегда отношусь к людям без предубеждения».
      Я не виню вас, сказал я.
      «Я ненавижу снобизм. — Она была действительно взволнована. Несколько слов она произнесла как-то очень сильно, выразительно. — Кое-кто из моих лондонских друзей... ну, в общем, как это говорится, из рабочего класса. По происхождению. Мы просто не думаем об этом».
      Как Питер Катесби, сказал я (это был тот парень со спортивным автомобилем).
      «О ком вы?! Я не видела его уже несколько месяцев. Это элементарный буржуа с окраины, неотесанный как пень».
      Я все еще помнил, как она садится в его сверкающую MG, и потому не знал, верить ли ей.
      «Я думаю, что об этом уже написано во всех газетах».
      Я не смотрел.
      «Вы можете не на один год попасть в тюрьму».
      Это стоит того. Это стоит даже жизни, сказал я.
      «Я обещаю, я клянусь вам, что, если вы меня отпустите, я никому не скажу, я выдумаю какую-нибудь историю. Я устрою все так, чтобы мы встречались столько, сколько вы захотите и сколько позволят мои занятия. Никто никогда не узнает обо всем этом, кроме нас».
      Я не могу, сказал я. Не сейчас.
      Я чувствовал себя жестоким тираном, королем-деспотом, которого умоляют о свободе, так она это делала.
      «Если вы отпустите меня сейчас, я буду восхищаться вами. Я буду думать, я была в его власти, но он все же оказался рыцарем и поступил как настоящий джентльмен».
      Я не могу, сказал я. Не просите меня. Пожалуйста, не просите.
      «Я буду думать, такой человек стоит внимания и стоит того, чтобы быть с ним знакомой». — Она полусидела на краю тумбочки, глядя на меня.
      Я должен сейчас идти, сказал я и так заторопился, уходя, что запнулся о верхнюю ступеньку. Она спустилась с тумбочки и теперь стояла, глядя на меня в двери со странным выражением.
      «Пожалуйста», — сказала она. Очень мягко и ласково. Это было трудно вынести.
      Это все равно как ловить бабочку голыми руками. Когда не имеешь под рукой сачка и ловишь нужный тебе экземпляр большим и указательным пальцами (я в этом специалист), подходишь сзади и медленно берешь ее, но ты должен схватить ее обязательно за грудную клетку — и все, она трепещет в твоих пальцах. Это делать не легче, чем иметь дело с морилкой, примерно то же самое. А с ней мне было еще труднее, потому что ее-то смерти я не хотел, этого уж мне меньше всего хотелось.
      Она часто начинала говорить о своей ненависти к классовым различиям, но я никогда особенно не брал эти ее разговоры во внимание. Люди часто говорят, что они не придерживаются никаких различий и не разделяют общего мнения. Но достаточно было посмотреть на ее манеры, привычки, на то, как она держится, чтобы увидеть, как она воспитывалась и все остальное. Я не говорю, что она была ломакой или строила из себя «белую кость», как другие, но, в общем-то, это было одно и то же. Это можно было понять уже по тому, какой насмешливой и язвительной становилась она, когда я не мог правильно выразиться или что-то делал не так, как надо. «Хватит вам, бросьте говорить о классовых различиях», — говорила она. Как богатый говорит бедному: «Хватит, бросьте думать о деньгах».
      Я не хочу ничего сказать этим против нее, я ее не обвиняю. Многие из тех обидных слов, которые она говорила, и многие из тех жутких вещей, которые она делала, она говорила и делала, наверное, еще и для того, чтобы показать, что она не какая-то там особенная, без всех этих изящностей, простая. Но она была особенная. Когда она сердилась, она сразу выдавала себя и показывала себя в лучшем своем виде, разделываясь со мной с высоты своего положения и в соответствии со всеми правилами, принятыми в их обществе.
      Так что классовость между нами была всегда.
      Утром я поехал в Льюис. Первое, что я хотел, это посмотреть газеты, и я накупил их целую кучу. В каждой из них было что-нибудь. В некоторых дрянных газетенках было даже очень много. В двух напечатали фотографии. Читать все эти сообщения было забавно. Для меня это было что-то новое.
      «Пропала длинноволосая блондинка, студентка факультета искусств, двадцатилетняя Миранда Грей, которая в прошлом году получила главную премию на конкурсе в Лондонскую высшую художественную школу Слейда. Во время семестра она жила на Хамнет Роуд, 3, у своей тети мисс Ванбру-Джонс, которая вчера поздним вечером и обратилась в полицию.
      После занятий в четверг Миранда позвонила домой предупредить, что собирается пойти в кино и что будет дома вскоре после восьми.
      Это было последнее, что от нее слышали».
      Тут же была помещена большая фотография с подписью: «Не встречали ли вы эту девушку?»
      Другая газета даже рассмешила меня:
      «Жители Хемпстеда обеспокоены возрастающим числом жертв похитителей, увозящих девушек на автомобилях. Пирс Броутон, сокурсник и близкий друг Миранды, сказал мне в баре, в котором мы встретились, что он часто приводил сюда Миранду и что они даже договаривались с ней пойти вместе сегодня на выставку. Он сказал: Миранда прекрасно отдавала себе отчет в том, что такое Лондон. Она никогда бы не стала садиться в чужую машину и никогда бы не воспользовалась еще какой-либо подобной помощью. Меня очень беспокоит все это».
      Представитель школы Слейда заявил: «Она одна из наших наиболее способных второкурсниц. Мы уверены, что ее исчезновение не таит в себе ничего серьезного. Художественно одаренные натуры всегда непредсказуемы, у них бывают свои странности и причуды.
      Тем не менее, тайна исчезновения все еще не раскрыта.
      Полиция просит всех, кто видел Миранду в четверг вечером или кто слышал или заметил что-нибудь подозрительное в районе Хемпстеда, сообщить об этом в ближайший участок».
      Перечислялась одежда, в которой она была, и так далее. Здесь тоже была фотография. В другой газете сообщалось, что полиция собирается спустить воду из пруда на хемпстедском пустыре. Еще она писала снова о Пирсе Броутоне и о том, что они с ней были неофициально обручены. Я подумал, не тот ли это битник, которого я видел с ней. Еще в одной говорилось: «Она одна из самых любимых студенток, всегда готовая откликнуться на просьбу и прийти на помощь». Во всех говорилось, что она красива. Прикладывались фотографии. Была бы она уродина, ей бы отвели две строчки на последней странице.
      Читал я газеты в машине, остановив её на обочине дороги на обратном пути. Все написанное о ней заставило меня испытать чувство какой-то силы, не знаю почему. Может быть, потому, что люди пытаются найти ответ, а я его знаю. Когда я снова двинулся домой, я твердо решил ничего не говорить ей.
      Как и следовало ожидать, первый вопрос, который она задала, когда я вернулся, был о газетах. Есть ли что-нибудь о ней? Я сказал, я не смотрел и не собираюсь смотреть. Я сказал, я не интересуюсь газетами, в них печатают одну ерунду. Она не настаивала.
      Газет я ей ни разу не давал. Я не дал ей также и приемника, чтобы она не могла слушать радио, и телевизор не стал покупать. Еще до того, как она попала ко мне, я читал как-то книжку «Секреты гестапо» — все о пытках и прочем, что немцы делали во время войны. И там было написано: «Для заключенных самый лучший способ смириться со своим положением — это не знать, что происходит за пределами тюрьмы». То есть они не давали совершенно никакой возможности заключенным что-нибудь знать, даже не разрешали им разговаривать друг с другом, чем их совсем отрезали от прежнего мира. И это их ломало. Я не хочу сказать, что я собирался сломить ее, как того хотели гестаповцы, проделывая все это. Но я думал, что будет лучше, если она все-таки будет меньше связана с миром, тогда ей придется больше думать обо мне. Поэтому, несмотря на все ее попытки заставить меня принести ей газеты и радио, я так и не дал ей ни того, ни другого. В первые дни я не хотел, чтобы она читала о том, что делает полиция и так далее, потому что это бы только расстроило ее. В конце концов, это была почти забота. Если, конечно, так можно выразиться.
      Ужин я ей приготовил из свежезамороженного зеленого горошка и замороженного цыпленка, сделав его с белым соусом, и она все съела, и, мне показалось, ей понравилось. После ужина я спросил, могу ли я остаться ненадолго.
      «Если вам хочется», — сказала она. Она сидела на кровати, подложив под спину между собой и стеной одеяло в виде подушки и подобрав под себя ноги. Некоторое время она лишь курила и смотрела один из альбомов какого-то художника из тех, которые я ей купил.
      «Знаете ли вы что-нибудь об искусстве?» — спросила она.
      Как бы вы выразились: не освоил.
      «Вижу, что «не освоили». Иначе бы вы не заключили в тюрьму невинного человека».
      Не вижу связи, сказал я.
      Она закрыла книгу. «Расскажите мне о себе. Расскажите, что вы делаете в свободное время».
      Я энтомолог. Я коллекционирую бабочек.
      «Да, я помню, — сказала она. — Об этом писалось в газете. Теперь вы коллекционируете меня».
      Мне показалось, что она произнесла это как шутку, и поэтому я добавил: так сказать. В переносном смысле.
      «Нет, не в переносном, буквально. Вы прикололи меня булавкой в этой маленькой комнате и теперь можете приходить и любоваться».
      Я вообще не думал об этом в таком роде.
      «А вы знаете, что я из буддистов? Я ненавижу все, что отнимает жизнь. Даже жизнь насекомых».
      Но вот вы ели цыпленка, сказал я. На этот раз я все же ее поймал.
      «Да, и я презираю себя за это. Если бы я была лучше, я бы была вегетарианкой».
     Я сказал, если вы мне посоветуете перестать ловить бабочек, я перестану. Я сделаю все, что вы ни скажете.
      «Кроме лишь того, чтобы позволить улететь мне».
      Нам лучше не говорить об этом. У нас из этого ничего не получается.
      «Тем не менее, я не могу уважать человека, особенно мужчину, который делает что-либо лишь для того, чтобы угодить мне. В моем представлении мужчина совершает поступки потому, что считает это правильным», — все время она старалась меня уколоть. Думаешь, что ты с ней разговариваешь о чем-то совершенно безобидном, и вдруг она начинает придираться, высмеивать тебя, делать из тебя дурака. Я промолчал.
      «Как долго я здесь пробуду?»
      Не знаю, сказал я. Там видно будет.
      «Что будет видно?»
      Я ничего не ответил. Тут трудно было ответить.
      «Влюблюсь ли я в вас или нет?»
      Это было как повторение одного и того же, пять, десять, двадцать раз...
      «Да ведь если я влюблюсь и у нас будет любовь, я уж точно останусь здесь навечно, до самой своей смерти».
      Я не ответил.
      «Уходите, — сказала она. — Уходите и подумайте над этим».

      На следующее утро она предприняла первую попытку бегства. То, что она не застала меня врасплох, это правда, но она преподнесла мне хороший урок. Она съела завтрак и потом сказала мне, что кровать качается, это задняя дальняя ножка, в самом углу, я думаю, она скоро отвалится, сказала она, гайка ослабла. И я, как дурак, пошел помочь ей придержать кровать, как вдруг она, сильно меня толкнув, так что я потерял равновесие, проскочила мимо и бросилась к двери. Моментально, как молния, она оказалась у ступенек, потом на них. Я был вынужден броситься за ней, там был предохранительный крючок, держащий дверь приоткрытой, и клин, который она как раз пыталась выдернуть, когда побежал я. Но она бросила дверь и кинулась дальше, крича: помогите, помогите, помогите! — и вверх по ступенькам к наружной двери, которая, конечно, была закрыта на замок. Она толкнула ее, потом ударила и стала колотить и продолжать кричать, но в это время я ее уже нагнал. Мне было противно это делать, но делать было надо. Я схватил ее за талию, зажав одной рукой рот, и потащил вниз. Она пиналась и вырывалась, но, понятно, я оказался сильнее, и чтобы справиться, мне не надо было быть Гераклом, хотя я и на самом деле не из слабых. Наконец она затихла, и я выпустил ее. Мгновение она стояла на месте, потом вдруг развернулась и ударила меня по лицу. Это было не настолько уж и больно, но удар получился ужасно подлым и сделан был тогда, когда я уже меньше всего ожидал этого, и после того, как вел себя очень благоразумно, в то время как другой мог бы на моем месте потерять голову. Затем она вошла в комнату и захлопнула за собой дверь. Я уже хотел обидеться и рассердиться на нее, и даже поссориться, но я понимал, что она была в ярости. Во всяком случае, во взгляде у нее горела просто настоящая ненависть. Поэтому я только запер дверь и повесил ложную полку.
      Затем она перестала разговаривать. В ленч она не проронила ни слова, хотя я и пытался заговорить и даже сказал, ладно уж, кто старое помянет, тому глаз вон. На что она лишь усмехнулась и презрительно посмотрела на меня. То же было и вечером. Когда я пришел убраться, она подала мне поднос и повернулась ко мне спиной, ясно этим дав мне понять, что не хочет, чтобы я оставался. Я решил, что это пройдет, но на следующий день было еще хуже. Она не только не говорила, она перестала и есть.
      Не надо этого делать, сказал я. Это плохо.
      Но она не произнесла ни слова и даже на меня не взглянула.
      И на другой день было то же самое. Она не говорила и не ела. Я все ждал, что она начнет носить какую-нибудь одежду из той, что я ей купил, но она все так же продолжала надевать свою белую блузку и зеленую клетчатую форму. Я начал по-настоящему беспокоиться. Я не знал, как долго могут люди быть без пищи, а, на мой взгляд, она уже выглядела бледной и очень слабой. Все время она сидела на своей кровати, в углу, повернувшись лицом к стене, и была такой жалкой, что я не знал, что и делать.
      На следующий день я принес на завтрак и кофе, и несколько очень хороших тостов, и кашу, и мармелад и вставил все это стоять, чтобы она видела, как это вкусно.
      Потом я сказал, я не жду от вас, что вы в меня влюбитесь, как это обычно получается у людей, или поймете меня, как понимают люди, я только хочу, чтобы вы попробовали меня понять хоть немного и попробовали полюбить тоже хоть чуточку, если это, конечно, возможно.
      Она не двинулась.
      Тогда я сказал, давайте договоримся. Я скажу вам, когда я вас отпущу, и мы совершим сделку.
      Не знаю, почему я так сказал, В мыслях у меня никогда и общем-то не было того, что я ее отпущу, что смогу отпустить. И в то же время нельзя сказать, что это была совсем неправда. Иногда мне приходило в голову, что она обязательно выйдет отсюда, когда мы подружимся; как говорится, надежды и мечты... А иногда я думал, что все равно не смогу отпустить ее...
      Она повернулась и взглянула на меня. Это был за три дня первый признак жизни.
      Я сказал, мои условия будут в том, чтобы вы ели, чтобы разговаривали со мной, как вначале, и не пытались убежать тоже, как тогда.
      «С последним я никогда не соглашусь», — сказала она.
      А как насчет первых двух, сказал я. (Я подумал, что даже если она не согласится с последним и не пообещает не делать попыток убежать, я всегда могу принять меры предосторожности, так что это было несущественно, это последнее условие).
      «Но вы не сказали когда...» — сказала она.
      Через шесть недель.
      Она лишь отвернулась снова.
      Тогда пять недель, сказал я чуть позже.
      «Я останусь здесь на неделю, и ни днем больше».
      Ну, я же не могу с таким согласиться, сказал я, и она опять отвернулась. Потом она заплакала. Было видно, как вздрагивают ее плечи, мне хотелось подойти к ней, и я уже шагнул к кровати, но она так резко повернулась, что я подумал, она все еще боится меня, боится, что я все-таки могу с ней сделать что-нибудь. Глаза ее были полны слез. Щеки мокрые. Я действительно не мог видеть ее такой.
      Пожалуйста, рассудите здраво. Вы же знаете, что вы значите для меня сейчас, разве вы не понимаете, что я не делал бы всех этих приготовлений, чтобы только оставить вас здесь на неделю.
      «Я вас ненавижу, ненавижу».
      Я вам дам слово, сказал я. Когда придет время, вы сможете уйти сразу, как только захотите.
      Она никак не отреагировала. Она сидела как-то странно, плакала и глядела на меня. Лицо ее было очень бледным. Я думал, что она опять собирается меня ударить, выглядела она именно такой, как будто хотела сделать как раз это. Но потом она начала вытирать глаза. Потом закурила сигарету. И, наконец, сказала: «Две недели».
      Я сказал, вы называете две, я называю пять. Я соглашусь, чтобы это был месяц. Это будет 14 ноября.
      Некоторое время она молчала, а потом проговорила: «Четыре недели — это будет одиннадцатое ноября».
      Я очень беспокоился за нее, и мне хотелось быстрее прийти к соглашению, поэтому я сказал, я имел в виду календарный месяц, но согласен и на двадцать восемь дней. Я прибавляю вам еще три лишних дня.
      «Очень вам благодарна», — язвительно, разумеется.
      Я подал ей чашку кофе, и она взяла.
      «У меня есть несколько условий тоже»,- сказала она, прежде чем начать пить. — Я не могу все время жить здесь внизу. Мне необходима время от времени ванна. У меня должны быть материалы для рисования. Мне нужен проигрыватель и радиоприемник. Мне также нужны аптечные принадлежности. У меня должны быть фрукты и зелень. И у меня должна быть возможность двигаться».
      Если я вам позволю выйти наружу, вы убежите, сказал я.
      Она выпрямилась. Ей следовало бы сказать все это немного раньше, она слишком быстро все перевернула.
      «Знаете ли вы, что такое честное слово?»
      Я сказал, да.
      «Вы можете выпустить меня под честное слово. Я обещаю не кричать и не стараться убежать».
      Я ответил, позавтракайте, я подумаю над этим.
      «Нет! Это немного, то что я прошу. Если дом действительно вдали от других, риска нет никакого».
      Вдали, это верно, сказал я. Но я не могу решить сразу.
      «Тогда я продолжаю голодовку», - и она отвернулась. Она опять, как это говорится, взобралась на своего конька.
      У вас, конечно, будут все материалы для рисования, сказал я. Вам стоит только попросить. И граммофон. Любые пластинки, какие вы захотите. Книги. То же и с едой. Я повторяю, нужно только сказать. Все это будет.
      «Свежий воздух?» - она все еще сидела ко мне спиной.
      Это слишком опасно.
      Наступило молчание. Правда им она говорила больше, чем словами, и в концов я согласился.
      Возможно, ночью. Я посмотрю.
      «Когда?» — она обернулась.
      Я должен подумать. Мне придется связать вас.
      «Но я же дала вам честное слово».
      Одно из двух.
      «Ванна?»
      Я что-нибудь приспособлю, сказал я.
      «Я хочу принимать настоящую ванну, в настоящей ванной комнате, такая должна быть наверху».
      Вообще-то как раз об этом я и думал, столько об этом мечтал: показать ей свой дом, всю обстановку. Видеть ее среди всего этого. Когда я представлял ее себе в мечтах, она была, конечно же, со мной наверху, а не в подвале. Меня это увлекло, и я согласился, я иногда действовал по первому побуждению и шел на риск, на который другие, может быть, и не отважились бы.
      Я подумаю, сказал я. Мне нужно кое-что приготовить.
      «Если я даю вам слово, я не нарушу его».
      Я в этом уверен, сказал я.
      В общем, на этом мы и порешили.
      Было похоже, что небо стало проясняться, как это говорят. Я уважал ее, она станет больше уважать меня в дальнейшем. Первое, что она сделала, это написала мне список вещей, какие ей были нужны. Я должен был отыскать в Льюисе художественный магазин и купить специальной бумаги, карандашей всех сортов и такие вещи, как сепия, китайские чернила и кисточки из особых волос, разных размеров и разного изготовления. Потом ей нужно было кое-что купить в аптеке, дезодоранты и т.д. Конечно, это могло оказаться подозрительным, что я покупаю женские вещи себе, но я решил рискнуть. Еще она написала, какие продукты мне надо покупать, ей был нужен натуральный кофе, много фруктов, овощей и зелени — обо всем этом она написала очень подробно. Кроме того, с тех пор как она взяла за правило записывать то, что нужно купить, почти каждый день она стала говорить мне еще, как готовить то или другое, и это было почти как иметь жену, жену-больную, которая сама не может передвигаться и ходить за покупками. В Льюисе я был осторожен, я никогда не заходил в один и тот же магазин подряд два раза, чтобы не могло показаться, что я покупаю слишком много для одного человека. Что бы там ни было, я все же подумывал о том, что люди могут поговаривать, зная, что я живу затворником.
      В тот же первый день я купил и граммофон. Правда, небольшой, но выглядел он вполне прилично. Мне не хотелось, чтобы она думала, что я ничего не понимаю в музыке, но я увидел пластинку с оркестровой музыкой Моцарта и купил ее. И это оказалось удачной покупкой, пластинка ей понравилась, а следовательно, и я, за то, что купил ее. Однажды, много позже, когда мы с ней слушали ее, я видел, как она плакала. То есть я имею в виду, глаза у нее стали мокрыми. Потом она сказала, что он умирал, когда писал это, и знал о том, что умирает. Для меня пластинка показалась такой же, как и все остальные, но она, конечно, была музыкальна.

     На следующий день она опять напомнила мне о ванной и свежем воздухе. Я не знал, как быть, и пошел в ванную все обдумать, без каких-либо еще обещаний. Окно ванной комнаты выходило на улицу над крыльцом подвальной двери. На задах дома, что было, в общем-то, безопасным. И, в конце концов, я принес досок и привинтил их шурупами снаружи на оконный проем для полной уверенности. Чтоб она не смогла выбраться или просигналить светом. Хотя я и понимал, что вряд ли кто появится с этой стороны дома поздно вечером. Но береженого бог бережет, как это говорится,
      Это что касается ванной комнаты.
     Следующее, что я сделал, это отрепетировал наш выход, представив, что мы уже с ней поднимаемся по лестнице, чтобы увидеть, где еще может таиться для меня опасность. В коридоре, ведущем к лестнице, были на окнах внутренние деревянные ставни, было несложно закрыть их и запереть (позже я повесил замки), так что она не смогла бы привлечь к себе внимания через окно, и ни один ротозей не смог бы в него заглянуть и что-нибудь увидеть. В кухне для полной гарантии я убрал ножи и все, чем можно было бы воспользоваться. Я все продумал, все, что она могла бы предпринять для побега, и, в конце концов, пришел к выводу, что подготовлен.
      Ну и конечно, после ужина она опять завела разговор о ванной, я ей дал снова немножко побыть надутой, а потом сказал, ладно, иду на риск, но если вы нарушите ваше обещание, вы останетесь здесь.
      «Я никогда не нарушаю обещаний».
      Вы даете мне свое честное слово?
      «Я даю вам честное слово, что не предприму никаких попыток к бегству».
      И не будете подавать сигналы.
      «И не буду подавать сигналы».
      Мне придется связать вам руки.
      «Но это же оскорбление».
     Я ведь не обвиню вас, если вы нарушите слово, сказал я.
     «Но я...» — она не закончила и только передернула плечами, потом повернулась ко мне спиной и сложила сзади руки. Шарф у меня был наготове, и я связал их достаточно крепко, хотя и не настолько, чтобы ей стало больно. Потом я собрался завязать ей рот, но сначала она меня заставила собрать все банные принадлежности, которые ей могли бы понадобиться, и (я очень рад был видеть это) кое-что из той одежды, которую я для нее купил.
      Я нес ее вещи и шел первым, сначала в наружный подвал, где она подождала, пока я открою замок на двери, и затем уже, предварительно послушав, нет ли кого-нибудь поблизости, я разрешил ей выйти наружу.
      Была, конечно, темнота, но небо чистое, и можно было видеть звезды. Крепко держа ее за руку, я дал ей постоять здесь пять минут. Я слышал ее глубокое дыхание. Все это было так романтично, голова ее почти касалась моего плеча.
      Можно слышать, как далеко мы здесь отовсюду, сказал я.
      Когда время кончилось (мне пришлось стронуть ее с места), мы вошли в дом через кухню и столовую, прошли в коридор, а затем и наверх в ванную комнату;
      Здесь нет замка на двери, сказал я, я забил его, вы даже не сможете закрыться, но я буду соблюдать наш договор и ваше уединение при условии, что вы своего слова не нарушите. Я буду тут.
      На лестничной площадке у меня уже было приготовлено кресло.
      Сейчас я развяжу вам руки, но прежде дайте мне слово, что со рта повязку вы снимать не будете. Кивните головой.
      В общем, она кивнула, и я развязал руки. Она слегка потерла их, думаю, что это уже специально для меня, потом вошла в ванную.
      Все прошло без всяких волнений. Я слышал, как она налила воду и стала мыться, плескаясь и все такое, но я совершенно растерялся в момент, когда она вышла. Во-первых, у нее на рту не было повязки. Это была первая неожиданность. Второй неожиданностью было то, что она совершенно изменилась в этой ее новой одежде и со свежевымытыми волосами. Волосы у нее были влажные и лежали, распущенные, на плечах. После ванны она стала как-то мягче, даже моложе, совсем не такой, какой она бывала, когда вела себя резко и грубо. Наверное, я выглядел глупо, глядя на нее сердито из-за отсутствия повязки и в то же время не имея возможности на нее сердиться, такой в этот момент она была красивой.
      Она заговорила очень быстро.
      «Понимаете, она так ужасно давила. Я вам уже давала слово. Я даю его опять. Вы можете завязать кляп снова, если желаете, вот, пожалуйста. Но я бы уже могла закричать и сейчас, если бы хотела».
      Она подала мне повязку, и что-то было в ее взгляде такое, что я не смог надеть ее снова. Руки все-таки свяжу, сказал я. На ней была ее зеленая форма-кофта, но надета она была с одной из тех юбок, что я для нее купил, и, я думаю, с новым бельем внизу.
      Я завязал ей сзади руки.
     Простите, что я так недоверчив, сказал я. Но вы — это все, что есть ценного у меня в жизни. Момент для такого объяснения был, конечно, неподходящий, я понимал это, но видеть ее здесь, вот так вот, было выше моих сил.
      Я сказал, если вы уйдете, я думаю, я повешусь.
      «Вам нужен доктор».
      Я лишь вздохнул.
      «Мне бы хотелось помочь вам».
      Вы думаете, я сумасшедший, потому что я сделал такое?.. Я не сумасшедший. Просто у меня больше никого нет. И никогда никто не был мне нужен, кроме вас.
     «Это самая тяжелая форма болезни, — сказала она. Все это время она стояла ко мне спиной, а я связывал ей руки. Она смотрела себе под ноги. — Мне жалко вас».
      Затем она переменила тему, она сказала: «А как насчет стирки? Я постирала несколько вещей. Могу я их где-нибудь повесить? Или их следует отдать в прачечную?»
      Я сказал, я высушу их на кухне. Вам нельзя ничего посылать в прачечную.
      «Ладно... Ну, а что теперь?»
     И она огляделась вокруг. Иногда в ней просыпалось что-то такое, озорное и ребяческое, как будто она так и искала приключений на свою голову. В хорошем смысле. Вроде как поддразнивала.
     «Разве вы не хотите показать мне свой дом?»
     И она действительно по-настоящему улыбнулась, и я в первый раз увидел ее улыбку. Я ничего не мог с собой поделать и только улыбнулся в ответ.
      Очень поздно, сказал я.
     «Сколько лет этому дому?» — она спросила, как будто и не слышала меня.
      Над входом есть кирпич с цифрой 1621.
     «Этот ковер неправильно подобран по цвету. Вам бы следовало лучше положить камышовую циновку или что-то в этом роде. И эти картины — ужасны!»
      Она прошлась по лестничной площадке посмотреть их. Оценивая.
      Стоят они достаточно, сказал я.
      «Тут дело не в деньгах».
      Даже не могу сказать, как удивительно все это было. Мы стояли рядом, здесь, и она делала свои замечания по поводу дома, как самая обыкновенная женщина.
      «Могу я заглянуть в комнаты?»
      Я был сам не свой. Я не мог противиться удовольствию, поэтому я стоял с ней в дверях и показывал спальни, одну, приготовленную для тети Энни, другую — для Мэйбл, если они вообще приедут, и мою. Миранда осмотрела очень тщательно каждую из них. Конечно же, окна в комнатах были зашторены, и я был рядом с ней на случай, чтобы она что-нибудь все-таки опять не выкинула.
      Мне пришлось тут поработать, чтобы все это устроить, сказал я, когда мы находились в дверях моей комнаты.
      «Вы очень аккуратны».
     Она взглянула на несколько старинных картин с бабочками, которые я купил в антикварном магазине.
      Это я сам выбирал, сказал я.
      «Это здесь единственные приличные вещи».
      Вот так. Мы стоим в моей комнате, в моем доме, она делает мне комплимент, а я отвечаю, что очень ей признателен.
      Потом она сказала: «Как тихо. Машин совсем не слышно. Мне кажется, это может быть Северным Эссексом». Я понимал, что она хитрит, потому что она опять следила за мной.
     Вы догадались правильно, сказал я, изображая удивление.
     Вдруг она сказала: «Странно, я должна бы дрожать от страха. Но я чувствую себя в полной безопасности с вами».
      Я никогда не сделаю вам ничего плохого. Если вы только сами меня не вынудите.
      Неожиданно стало сбываться все, на что я надеялся. Мы узнавали друг друга ближе, и она начинала видеть меня, видеть, кто я есть на самом деле.
      «Какой прекрасный тут воздух, — сказала она. — Вы не можете себе представить. Даже один этот воздух. Это свобода. Это все то, чего у меня нет».
      И она повернулась и стала спускаться вниз, и мне пришлось последовать за ней на лестницу. Внизу, остановившись в коридоре, она сказала: «Могу я посмотреть здесь?» Двум смертям не бывать, подумал я, тем более, что ставни были закрыты и шторы тоже опущены. Она вошла в зал и осмотрелась, поворачиваясь кругом себя и разглядывая все с руками, связанными за спиной, что выглядело довольно комично, конечно.
     «Славная комната. И гнусно набивать ее всей этой претенциозной безвкусной дрянью. Совершеннейшая гадость!» И она на самом деле вдруг пнула одно из кресел. На лице у меня, видимо, было написано, что я в этот момент чувствовал (некоторую обиду, видимо), поэтому она сказала: «Но вы же должны видеть, что это плохо! Эти ужасные «шикарные» бра и... — вдруг она заметила и их, — и эти псевдокитайские дикие фарфоровые утки!» Она посмотрела на меня просто с лютой ненавистью, потом снова на уток.
     «У меня болят руки. Почему вам не пришло в голову завязать мне их, к примеру, спереди?»
      Мне не хотелось портить настроение, да и я не видел ничего в этом страшного. Как только я снял повязку с рук (я вообще-то был готов ко всему), она повернулась ко мне и вытянула руки перед собой, чтобы я завязал их снова, что я и сделал. И когда я завязал, она просто меня испугала, я даже оторопел. Она подошла к камину, где находились дикие утки, там их висело три штуки, в тридцать монет каждая, и не успел я, как это говорится, я глазом моргнуть, как она посрывала их с крючков и разбила о плиту перед камином. Вдребезги.
      Очень вам благодарен, сказал я как можно язвительнее.
     «Такой старый дом, как этот, имеет душу. Нельзя подобной мерзостью опошлять такую старую, старую комнату, в которой жило так много, много людей. Можете вы понять это?»
      У меня очень мало опыта в меблировке, сказал я.
     Она лишь молча взглянула на меня и прошла мимо, в противоположную комнату, которую я называл столовой, хотя мебельщики и называли ее смешанной, она была наполовину оборудована для моей работы. Здесь стояли три моих шкафа, которые она увидела сразу.
     «Разве вы не собираетесь показать мне моих собратьев по заключению?»
      Конечно, большего я и желать не мог. Я вытащил один или два наиболее интересных ящика. С бабочками одного и того же вида, ничего серьезного, так, чтобы только показать что-нибудь покрасивее.
      «Вы их покупаете?»
      Конечно, нет, сказал я. Все или пойманы мной или выведены, я классифицировал и выделывал их сам. Почти все.
      «Выполнены они прекрасно».
      Я показал ей ящик с Мраморницами и Голубым Адонисом, у меня была прекрасная вариация ceroneus Adonis и несколько абберантов Мраморницы, и я указал на них. Вариация ceroneus была лучше, чем та, что представлена в Национальном Историческом музее. Я испытывал гордость, что могу что-то ей рассказать. Например, она никогда не слышала о абберации и нетипичных бабочках.
      «Все это красиво. Но печально».
      Все печально в таком виде, сказал я.
      «Но ведь это вы делаете их такими! — она смотрела на меня, стоя напротив, по ту сторону ящика. — Сколько бабочек вы убили?»
      Вы их всех видите.
      «Нет, не всех. Я имею в виду всех тех бабочек, которые могли произойти от этих, если бы вы оставили их в живых. Я думаю о всей той живой красоте, развитию которой вы положили конец».
      Зачем так говорить?
     «Вы даже не делитесь этим. Кто их видит? Вы, как Скупой рыцарь, прячете всю эту красоту в этих ваших ящиках».
      Я был по-настоящему разочарован, слова ее мне казались такими неумными. Что может значить десяток пойманных экземпляров для целого вида?..
      «Я ненавижу ученых, — сказала она. — Я ненавижу людей, которые собирают явления и вещи, классифицируют их, дают им имена и затем совершенно о них забывают. То же самое люди всегда делают и в искусстве. Они называет художника импрессионистом, или кубистом, или еще кем-то, и затем кладут его в ящик, и уже не воспринимают больше его как живую индивидуальность... Но, конечно, могу согласиться, что сделаны они все прекрасно».
      Она постаралась под конец немного исправить положение и снова стать хорошей.
     Следующее, о чем я ей рассказал, это о том, что я занимаюсь еще я фотографией.
      У меня было несколько снимков леса позади дома, а также моря, накатывающегося на мол в Сифорде, в самом деле хорошие фотографии, я печатал их сам. Я положил их на стол, чтобы она могла их посмотреть.
      Она взглянула, но ничего не сказала.
      Они не очень большие, сказал я. Я занимаюсь этим недавно.
      «Они мертвы, — она посмотрела на меня как-то странно и отвела глаза. Не в частности эти, вообще. Все фотографии. Когда вы рисуете что-то, это живет, но когда фотографируете, это умирает».
      Это как пластинки, сказал я.
      «Да. Все сухо и мертво». Тут я хотел возразить, но она быстро продолжила, она сказала: «Но они умны. Это хорошие фотографии, насколько они как фотографии могут быть хорошими».
      После некоторого молчания я сказал, мне бы хотелось сделать несколько ваших снимков.
      «Зачем?»
      Вы, что называется, фотогеничны.
     Она опустила глаза, потом посмотрела на меня и сказала: «Хорошо. Если вы так хотите. Завтра».
      У меня даже жарко стало в груди. Все действительно совершенно менялось.
      Затем я сказал, что пора идти вниз. Она не сильно возражала, лишь только вздрогнула и передернула плечами, когда я завязывал ей рот. И все прошло спокойно, как и на пути наверх.
      Внизу, когда мы уже спустились, она попросила чашку чая (чай я купил особый, китайский, какой она и велела). Я снял повязку со рта, и она вышла в наружный подвал (руки все же оставались связанными) посмотреть, где я готовлю для нее еду и все такое. Мы молча стояли около плиты, и это было очень хорошо. Начинающий закипать чайник, и она рядом. Время от времени я, конечно, не выдерживал и искоса посматривал на нее. Когда чай был готов, я сказал: мог бы я заменить мать?
      «О, это жуткое слово».
      Что в нем плохого?
     «Это то же самое, как с теми дикими утками. Оно затаскано, избито и мертво, и оно... как бы это сказать, с окраины, оно правильно в плоско, совершенно правильно, как стул, до невозможности. Понимаете?»
      Я думаю, что вам бы пошло быть матерью.
     И тут получилось странное. Она улыбнулась, как будто собираясь уже засмеяться, и затем вдруг остановилась, отвернулась и ушла в свою комнату, куда и я вошел следом, неся поднос. Она пила чай, но что-то уже изменилось, что-то рассердило ее. На меня она не смотрела.
      Я не хотел вас обидеть, сказал я.
     «Я вдруг подумала о моей семье. Они вряд ли будут смеяться сегодня за вечерним чаем».
      Четыре недели, сказал я.
      «Не напоминайте мне об этом!»
     Она была как настоящая женщина. Непредсказуема. Могла улыбаться в одно мгновение и ненавидеть тебя в следующее.
     Она сказала: «Вы омерзительны. Вы и меня заставили быть омерзительной».
      Это недолго.
      И тогда она сказала вообще такое, что я никогда и не слышал от женщины. Это меня просто совершенно потрясло.
      Я сказал, мне не нравятся такие выражения. Это грубо.
      Тогда она сказала это снова, прямо выкрикнула мне.
     Бывали периоды, когда я не мог угнаться за всеми сменами ее настроений.

      На следующее утро она была как ни в чем не бывало, хотя извиниться и не подумала. Кроме того, когда я вошел, две вазы из ее комнаты лежали разбитыми на ступеньках у двери. Как всегда, она была уже на ногах и ждала меня, когда я войду с завтраком.
      Ну и первое, чем она поинтересовалась, это собираюсь ли я вывести ее на дневной свет? Я сказал, идет дождь.
      «Почему бы мне тогда не выйти хотя бы в другой подвал, чтобы пройтись туда и обратно? Мне нужно движение».
     Некоторое время мы снова торговались. В конце концов, соглашение было принято, и мы решили, что, если она хочет гулять здесь в дневное время, она должна быть обязательно с повязкой на рту. Я не позволял себе слишком рисковать, кто-нибудь мог случайно оказаться с задней стороны дома, пусть даже это и было маловероятно: калитку и дверь гаража я всегда закрывал на замок. А ночью достаточно было только связанных рук. Я сказал, я не могу обещать ванну чаще одного раза в неделю. И совсем ничего не могу обещать про прогулки на улице днем. Какое-то время я уже думал, что она опять впадет в это свое дурное настроение и надуется, но, видимо, она поняла, что дурное настроение ни к чему не приводит, поэтому мои условия она приняла.
     Возможно, я был уж слишком строг, я вообще-то, конечно, понимаю, что, может быть, иногда перегибал палку. Но мне надо было быть очень осторожным. Например, в уикенды было очень сильное автомобильное движение. В хорошую погоду, в воскресенье, машины проносились мимо каждые пять минут. Часто люди, проезжая Фостерс, замедляли ход, некоторые даже возвращались назад, чтобы взглянуть еще раз на дом, некоторые даже набирались наглости и просовывали свои фотоаппараты сквозь калитку и фотографировали его. Так что в уикенды я ей вообще не разрешал выходить из ее комнаты.
     А однажды меня остановил мужчина на машине в тот момент, когда я только выехал за ворота, чтобы спуститься в Льюис. Не я ли хозяин дома?.. Он был одним из тех сильно образованных и важных типов, с хорошими манерами и, как говорится, с сотней тысяч долларов в кармане. Этакий «мы с моим боссом..,» — что-то в таком роде. Он мне наговорил кучу всего о доме, и о том, что пишет одну статью для журнала, и не разрешу ли я ему осмотреть дом и сфотографировать его, особенно его интересовала тайная часовня.
      Тут нет никакой часовни, сказал я.
     Но, мой дорогой друг, это фантастика, сказал он, часовня упомянута в списке достопримечательностей страны. В десятках книг.
      Вы имеете в виду тот старый погреб в подвале, сказал я, как будто до меня только что дошло. Туда не попасть. Заложено кирпичом.
      Но это архитектурный памятник. Семнадцатый век. Вы не имели права такие вещи делать.
     Я сказал, в конце концов, она все там же. Просто вы не сможете ничего увидеть. Это было сделано еще до меня.
      Потом он захотел осмотреть дом внутри. Я сказал, я спешу, я не могу ждать. Он опять за свое: «Назовите мне тогда день». У меня нет свободного дня, сказал я, у меня масса таких заявок. Он продолжал все равно соваться, он даже начал грозить мне постановлением на осмотр. Общество исторических памятников (да кто бы там ни был...) поддержит его — страшно наглый и в то же время хитрый, верткий. В конце концов, он просто уехал. В общем-то, все это он только пугал, но мне было о чем подумать.
     В тот вечер я сделал несколько фотографий. Просто обыкновенные фотографии: она, сидящая за книгой. Получились они очень хорошо.
     Примерно в те же дни и она нарисовала меня, так сказать, в порядке ответной любезности. Я должен был сесть в кресло и смотреть в угол комнаты. Через полчаса, прежде чем я успел остановить ее, она порвала рисунок. (Она часто рвала. Художественная натура, я так понимаю.)
     Мне бы понравилось, сказал я. Но она даже не ответила, она лишь сказала, не двигайтесь.
     Время от времени она что-нибудь говорила. В основном так, отдельные замечания, обо мне и моей внешности.
      «Вас очень трудно ухватить. У вас такие неопределенные черты. Все абсолютно ничего не говорящие, без всякой индивидуальности. Я думаю о вас не как об отдельной личности, а как о представителе вида».
      Позже она еще добавила: «Нельзя сказать, что вы уродливы, но ваше лицо состоит почти из одних неправильных и уродливых черт. Ваша верхняя губа хуже всего. Она выдает вас». Я посмотрел в зеркало напротив, но не мог понять, что она имеет в виду.
      А иногда вдруг она начинала задавать какие-нибудь странные вопросы, причем ни с того ни с сего.
     «Скажите, верите вы в бога?» — был один.
      Не особенно, ответил я.
      «На это отвечают да или нет».
      Я не думаю об этом. Не вижу надобности.
      «Вы как раз и заключены в погребе». — сказала она.
      А вы верите, спросил я в свою очередь.
      «Конечно, верю. Как любое человеческое существо».
      Но когда я попытался продолжить, она сказала, хватит разговаривать.
      Светом она была недовольна. «Этот искусственный свет. Я не могу ничего рисовать при нем. Он лжет».
      Я понимал, к чему она клонит, и поэтому промолчал.
      Потом опять — это могло быть и не в тот первый день день, когда она меня рисовала, я не помню, в какой день это было — у нее вдруг вырвалось: «Вы счастливы, что у вас нет родителей. Моих удерживаем вместе только я и моя сестра».
      Почему вы так думаете, сказал я.
      «Потому что моя мать сама мне говорила, — ответила она. — И отец тоже. Моя мать — сука. Отвратительная, самоуверенная, буржуазная сука. Она пьет».
      Я слышал, сказал я.
      «Я никогда не могу удержать при себе друзей».
      Сочувствую, сказал я.
      Она бросила на меня быстрый взгляд, но я говорил серьезно. Я рассказал ей о своем пившем отце и о своей матери.
      «Отец у меня слабый человек, но я все равно очень люблю его. Знаете, что он сказал мне однажды?.. Он сказал, я не понимаю, как два таких скверных родителя могли произвести на свет двух столь хороших дочерей. Это сказано, в общем-то, было больше, конечно, про мою сестру. Она на самом деле умница и способная».
      Вы тоже очень способная. Вы получили первую премию.
      «Я хороший рисовальщик, — сказала она. — И могу стать очень хорошим художником. Но я никогда не стану великим художником. По крайней мере, мне кажется, что нет».
      Вам не нужно так говорить, сказал я.
      «Я недостаточно эгоцентрична. Я женщина. Мне недостаточно полагаться только на саму себя, — сказала она. — Мне обязательно нужно прикрытие, поддержка».
      Не знаю почему, но она вдруг сменила тему: «Вы застенчивы?»
      Почему, нет.
      И, разумеется, покраснел.
      «Этого не надо стыдиться. Большинство хороших людей таковы».
      Потом она добавила: «Вы ищете во мне поддержку. Я это смогла почувствовать. Мне сдается, это все из-за вашей матери. Вы ищете свою мать».
      Я не верю во всю эту чепуху, сказал я.
      «Нам никогда не было бы хорошо вместе. Мы оба ищем поддержку в другом».
      Я бы мог быть для вас поддержкой в денежном отношении, сказал я.
      «А я для вас в чем-то еще?.. О, мама мия! Прости меня, господи...»
      Затем она сказала «вот» и протянула мне рисунок. Он на самом деле был очень хорошим, я, по правде, даже удивился сходству. На нем я выглядел гораздо симпатичнее и внушительнее, что ли, чем в жизни. Вы собираетесь мне его продать, спросил я.
      «Нет, не собираюсь, но могу. Двести гиней».
      Идет, сказал я.
      Она опять бросила на меня быстрый взгляд.
      «Вы бы дали мне за него двести гиней?»
      Да, сказал я. Потому что это вы делали.
      «Дайте мне его».
      — Я подал рисунок, и прежде чем успел что-то понять, . она порвала его пополам.
      «Это же плохо, плохо!» Но потом она как-то бросила его мне. «впрочем, вот. Это вы. Положите его в ящик с вашими бабочками...»
      В следующий раз, когда я был опять в Льюисе, я купил ей опять пластинок, все, какие только мог найти, Моцарта, потому что, как мне казалось, он ей очень нравился.

      На другой день она рисовала вазу с фруктами. Она нарисовала ее около десяти раз и потом приколола все рисунки на ширме и попросила меня выбрать лучший. Я сказал, они все очень красивые, но она все равно продолжала заставлять меня, и поэтому я выбрал один.
      «Но это худший, — сказала она, — это умная добросовестная студенческая работа, — сказала она. — Но один из них действительно получился у меня хорошо. Я знаю, что он хорош. Он ценнее всех остальных в сотню раз. Если вы угадаете его с трех попыток, вы можете забрать его себе даром, когда я выйду отсюда. Если выйду. Если не угадаете, вы дадите мне за него десять гиней».
      И вот я начал, каждый раз сопровождаемый ее насмешками, пытаться выбрать. Но все три раза оказались неудачными, угадать у меня не получилось. Тот, который она имела в виду, был тоже хорош, но, на мой взгляд, он выглядел немного незаконченным, трудно даже было сказать, какие фрукты здесь нарисованы, и все они были немного кривобоки.
      «Здесь я в преддверии того, чтобы сказать что-то о сути этих фруктов. Я не сказала по-настоящему, но возникает ощущение, что я могу, в состоянии. Вы понимаете это?»
      По правде сказать, нет, сказал я.
      Она сходила и принесла книгу с репродукциями Сезанна.
      «Вот, — сказала она, указывая на одну цветную картинку с яблоками на тарелке. — Он здесь не только говорит все об этих яблоках, но и все о всех яблоках вообще, все о их цвете и форме».
     Я верю вам на слово. Вы вообще хорошо рисуете, у вас все рисунки хорошие, сказал я.
      «Фердинанд, — сказала она. — Вас бы следовало назвать Калибаном [2] ...»
      Однажды (дня через три или четыре после ванной) она вдруг сделалась очень беспокойной. После ужина она ходила взад и вперед из наружного подвала во внутренний, садилась на койку, снова вставала. Я смотрел рисунки, какие она сделала днем. Все они были копиями картин из альбомов, очень умные, я полагаю, и очень похожие.
      Вдруг она сказала: «Можем мы пойти погулять?»
      Но там сыро, сказал я. И холодно.
      Была вторая неделя октября.
      «Но я схожу с ума здесь взаперти. Можем мы просто погулять по саду?»
      Она подошла ко мне вплотную, чего она обычно избегала делать, и протянула свои запястья. Волосы у нее были убраны назад и свободно падали на спину, связанные наверху темно-голубой лентой. Это была одна из написанных ею в списке вещей, которые я должен был купить. Волосы в ней мне всегда нравились больше всего, я никогда не видел более красивых волос. Часто я бывал уже на полпути к тому, чтобы коснуться их. Просто погладить, потрогать. И мне всегда перепадал случай сделать это, когда я завязывал ей повязку на рту.
      Поэтому мы и пошли. Была совершенная ночь, луна выглядывала из-за туч, которые быстро ползли по небу, хотя внизу ветра почти не чувствовалось.
      Первое время, когда мы вышли, она просто стояла глубоко дыша. Потом я уважительно, чтобы не показаться поспешным, взял ее за руку и повел по тропинке вдоль стены, которая тянулась между ней и газоном. Мы прошли вдоль бирючиной изгороди и вошли во фруктовый сад с овощными грядками под фруктовыми деревьями. Я уже говорил, что у меня никогда не было грязных намерений воспользоваться своим положением или удобной ситуацией, я был всегда к ней уважителен до тех пор, пока она не сделала того… того, что она сделала), но тут, может быть, из-за того, что была темнота, и мы шли рядом, и я чувствовал ее руку сквозь рукав ее платья, мне просто страшно захотелось взять ее в руки и поцеловать. По правде сказать, я весь дрожал. Я должен был что-то сказать, или я бы потерял голову.
     Вы, конечно, не поверили мне, когда я говорил вам, что я очень счастлив, ведь так, сказал я. Она, понятно, не могла ответить.
     Потому что вы думаете, что я не могу чувствовать по-настоящему, что у меня не может быть глубоких чувств. А я просто не могу выразить их, как вы это можете, сказал я.
      А ведь то, что не можешь выразить чувств, еще не значит, что их нет или они ненастоящие, сказал я. Все это время мы шли под нависающими над нами в темноте ветвями.
      Все, о чем я прошу, сказал я, это чтобы вы поняли, как я вас люблю, как вы мне нужны, и как все это настоящее.
      И мне приходится сдерживаться, сказал я, иногда. Я не хотел хвастаться, но мне хотелось, чтобы она хоть на мгновение поняла, что бы мог сделать с ней какой-нибудь другой, будь она в его власти.
     Мы подошли к газону с другой стороны, и затем по противоположному краю к дому. Послышался звук мотора, приблизился, и внизу холма, позади дома проехала по проселку машина. Я крепче взял ее за руку.
     Мы подошли к подвальной двери. Я сказал, не хотите ли пройтись еще?
      К моему удивлению она отрицательно покачала головой.
      Понятно, я отвел ее вниз. Когда я снял повязки со рта и рук, она сказала:
      «Мне хочется чаю. Будьте добры, сходите и заварите его. Дверь закройте, я подожду здесь».
      Я приготовил чай. Когда я вошел и налил его, она заговорила.
      «Я хочу вам что-то сказать, - сказала она. – Я должна вам сказать это».
      Я поставил чайник на поднос.
      «Вам хотелось поцеловать меня там, на улице, так ведь?»
      Извините меня, сказал я. И, как всегда, начал краснеть.
      Прежде всего, я должна поблагодарить вас за то, что вы не сделали этого, потому что я не хочу, чтобы вы целовали меня. Я сознаю, что я в вашей власти, и сознаю, что это счастье для меня, что вы столь деликатны и сдержанны в этих интимных вещах».
      Это больше не повторится, сказал я.
      «Я вот хочу сказать. Если это случится опять… и хуже… и вы решитесь сделать это. Я хочу, чтобы вы пообещали мне кое-что».
      Это больше не повторится.
      «Не прибегайте к тому способу. Я имею в виду, не надо меня лишать сознания или усыплять хлороформом, или еще там что-то. Я не буду сопротивляться, я позволю вам сделать все, что вы захотите».
      Это больше не повторится, сказал я. Я забылся. Трудно объяснить…
     «Только об этом прошу, потому что, если вы сделаете такое, я никогда, никогда не смогу уважать вас, я никогда, никогда не буду уже разговаривать с вами. Вы понимаете?»
      Я уверен, что больше такого никогда не будет, сказал я. Я был красный как рак в тот момент.
      Она протянула руку. Я пожал. Не знаю даже, как я выбрался из комнаты. Что и говорить, разделала она меня в тот вечер по всем статьям.

      В общем, каждый день начинался одинаково, я приходил между восемью и девятью, готовил ей завтрак, выносил ведро, иногда мы немножко разговаривали, она наказывала, что мне нужно купить в магазине (иногда я оставался дома, но чаще все же ездил за молоком или свежими овощами, которые она любила), почти каждое утро после возвращения из Льюис, я убирался в доме, потом готовил ей что-нибудь на ленч, потом мы обычно сидели и немного говорили, или она ставила пластинки, которые я потом снимал, или она сидела и рисовала, а я наблюдал за ней; чай она пила одна, не знаю почему, но у нас было что-то вроде соглашения, что чай она пьет в одиночестве. Потом ужин, и после ужина мы часто разговаривали немного больше. Иногда она встречала меня с радостью, обычно ей хотелось прогуляться, выйти в наружный подвал. Иногда же он отсылала меня, как только ужин заканчивался.
      Когда она разрешала, я ее фотографировал. Несколько раз и она фотографировала меня. Я сделал много ее фотографий, в разных позах, конечно, совершенно приличных. Мне хотелось, чтобы она, когда снималась, надевала что-то из одежды, которая мне нравилась, но я не решался попросить. Не знаю, зачем вам нужны все эти фотографии, все время говорила она. Вы можете видеть меня каждый день.
      Так что ничего особенного не происходило. Просто все эти вечера мы проводили, сидя вместе, и невозможно было себе представить, что это больше никогда не будет. Казалось, нас в мире было только двое. Никому не объяснишь, как счастливым мы были. Конечно, в основном, я, но были моменты, когда я понимал, что не смотря ни на что, если бы она задумалась, она бы поймала себя на том, что и ей в определенные минуты было хорошо тоже. Если бы только можно было, я сидел бы у нее весь день, просто глядел бы на ее голову, на волосы, на то, как они спускались на плечи, распадаясь особенным плавным изгибом на две половины в форме ласточкиного хвоста. Они были как вуаль или облако, они как бы лились в виде шелковых нитей, падающих в беспорядке и спутанных, но в то же время так красиво разбросанных по плечам. Как бы я хотел описать все это, как это делают поэты и художники. У нее была особая манера отбрасывать волосы за спину, когда они слишком уж перевешивались вперед. Такое совершенно простое и естественное движение. Иногда мне даже хотелось сказать ей, пожалуйста, повторите еще раз, пусть они снова свесятся вперед и вы закинете их за спину. Только, конечно же, это выглядело бы совершенно глупо. И все, что она ни делала, было в точности так же красиво. Даже то, как она переворачивала страницы. То, как она вставала или как садилась, как пила, курила – все абсолютно. Даже и то, что в ком-то могло бы посчитаться за некрасивое, например то, как она зевала или потягивалась, она и это умудрялась красиво делать. Все заключалось в том, что она просто не могла делать некрасивых вещей. Слишком она для этого была прекрасна.
      И чистоплотной она была точно такой же. От нее никогда не пахло иначе, как чем-то свежим и душистым, в отличие от других женщин, как я это мог заметить. Она ненавидела грязь так же, как и я, хотя и высмеивала всегда во мне мою чистоплотность. Однажды она даже сказала, что это признак сумасшествия, желать, чтобы все вокруг было чистым. Если это так, то мы тогда были сумасшедшими с ней оба.
      Конечно, не все было тишь да гладь, несколько раз она пыталась убежать, вернее, просто использовала подвернувшийся удобный случай. Мое счастье, что я всегда был начеку.
     Однажды она меня почти провела. Она была жутко изобретательна. Один раз, когда я утром вошел, то увидел, что она лежит в кровати. Выглядело она очень больной, была страшно бледной и ее тошнило. В чем дело, в чем дело, начал я, но она только лежала не шевелясь, будто ей было очень больно.
      «Это аппендицит», наконец проговорила она.
      Почему вы так думаете, спросил я.
      «Я думал, умру этой ночью», - сказала она. Она говорила так, будто ей было очень трудно.
      Я сказал, что это может быть и что-нибудь другое.
     Но она лишь отвернулась лицом к стене и проговорила, о господи.
      Ну, а когда я пришел немного в себя, я подумал, что, может быть, это хитрость.
      Но тут она сложилась прям-таки вдвое, как будто от приступа, затем села, посмотрела на меня и сказала, что она готова пообещать все, что угодно, но ей нужен врач. Или в больницу, сказала она.
      Это для меня конец, сказал я. Вы им расскажете.
     «Я обещаю. Я все обещаю», проговорила она. И совершенно убедительно. Она могла играть очень натурально.
      Я заварю вам чай, сказал я. Мне надо подумать. Но тут она скорчилась снова.
      Повсюду на полу были следы того, что ее тошнило. Я вспомнил, как тетя Энни говорила, что от аппендицита можно умереть, лишь год назад у мальчика рядом, в соседней квартире, он был, и она сказала, что с операцией затянули – тетя Энни знала всегда обо всем – и просто по счастливой случайности он остался жив. Я решил, что надо что-то делать.
      Я сказал, здесь внизу есть дом с телефоном. Я сбегаю.
      «Отправьте меня в больницу, - сказала она. - Это безопаснее для вас».
      Какое это теперь имеет значение, сказал я, как будто я на самом деле был в отчаянии. Это уже значит конец. Это уже значит прощайте, сказал я. До зала суда. Я тоже иногда мог кое-что изобразить.
      Затем я бросился наружу, в совершенном расстройстве, оставив дверь открытой, пробежал наружный подвал и только там остановился.
      И, конечно же, она вышла. Через минуту. Не более больная, чем я. Она лишь взглянула на меня и совершенно спокойно пошла обратно вниз. А я сделал рассерженное выражение лица, чтобы хоть попугать.
      Настроения у нее менялись так быстро, что часто я не поспевал за ними. Ей вообще нравилось оставлять меня с носом и делать все так, чтобы я не мог угнаться за ней (как она это сказала однажды: бедный Калибан, все-то ему никак не угнаться за своей Мирандой), иногда она называла меня Калибаном, иногда Фердинандом. Иногда она бывала по-настоящему зла и груба. Она издевалась надо мной, высмеивала, передразнивала мои движения, заставляла меня отказаться уже ото всех своих надежд, донимала вопросами, на которые я не мог ответить. А потом, в другое время, бывала спокойна и добра, приветлива, и я видел, что она понимает меня, как никто со времен дяди Дика, и я чувствовал, что готов сносить от нее все.
      Я запомнил множество мелких подробностей.
     Один раз она сидела, рассказывая мне о секретах некоторых картин — секретами были те особые вещи, о которых надо было думать, когда смотришь на картины, — секреты пропорции и гармонии, как она назвала. Мы сидели рядом, между нами лежала книга, и она показывала мне картины. Мы сидели на кровати (к тому времени она заставила меня сделать у стены подушки и застелить их пледом), близко, но не касаясь друг друга. Я за собой следил после той истории в саду. И вдруг она сказала, да не будьте таким скованным, я не убью вас за то, что ваш рукав коснется моего.
      Хорошо, сказал я, но продолжал сидеть все так же.
     Тогда она пододвинулась, да так, что мы соприкоснулись не только рукавами, но и плечами. И все время, пока она продолжала говорить и говорить о картине, которую мы рассматривали, мне казалось, что она совершенно не думает о нашем прикосновении, но через некоторое время она сказала:
      «Вы не слушаете».
      Нет, я слушаю, сказал я.
     «Нет, вы не слушаете. Вы думаете о том, что наши руки соприкасаются. Вы весь одеревенелый. Расслабьтесь».
     Я ничего не мог с собой поделать. Это было плохо, она заставляла меня все время быть таким напряженным. Она поднялась. На ней была узкая голубая юбка, купленная ей мною, большой черный джемпер и белая блузка, цвета эти очень шли ей. Она встала передо мной, постояла и наконец сказала: о, господи.
      Потом она подошла к стене и ударила об нее кулаком. Случалось, она делала такое изредка.
     «У меня был друг, который целовал меня всякий раз, когда только встречал, и для него это ничего не значило — его поцелуи абсолютно не имели никакого значения. Он целовал всех. Он ваша противоположность. Вы не прикасаетесь ни к кому, а он целовал всех. Вы оба одинаково ненормальны».
     Я улыбнулся. Я всегда улыбался, когда она на меня нападала, это было что-то вроде защиты.
      «И прекратите так гнусно улыбаться».
     Это единственное, что я еще могу делать. Вы всегда так во всем правы.
     «Но я не хочу быть всегда правой. Скажите, что я ошибаюсь, заблуждаюсь».
      Нет, вы правы, сказал я. Вы знаете, что вы правы.
     «О, Фердинанд!» — сказала она и потом еще дважды: «Фердинанд, Фердинанд» — и изобразила что-то вроде мольбы к богу и еще что-то означающее великую скорбь, так что мне пришлось рассмеяться, но она внезапно сделалась серьезной или притворилась такой.
     «А ведь это не мелочь. Это же ужасно, что вы не можете относиться ко мне как к человеку, как к другу. Забудьте о том, что я женщина. Просто расслабьтесь».
      Я постараюсь, сказал я. Но в этот раз она уже не села со мной рядом. Она прислонилась к стене, читая другую книгу.
     В другой раз, это было внизу, она закричала. Без всякой причины. Я прикреплял рисунок, который она сделала, чтобы посмотреть его на стене, и вдруг, сидя на своей кровати, она закричала. У меня даже волосы встали дыбом, я отпрыгнул в сторону и выронил листок. А она только рассмеялась.
      Что такое, спросил я.
      «Просто мне захотелось попробовать покричать», — сказала она.
      Она была непредсказуема.
     Она все время критиковала то, как я говорю. Один раз, я запомнил, она сказала: «Знаете, что вы делаете? Вы видели, как дождь обесцвечивает все, когда идет. Похожее вы делаете с английским языком. Вы компрометируете его всякий раз, как только открываете рот».
     Это лишь один пример того, как она цеплялась ко мне, подковыривала и донимала по каждой мелочи.
      В другой раз она провела меня в истории со своими родителями. Она четыре дня твердила о том, как они, должно быть, переживают и болеют с горя, и о том, кто я такой после того, что не разрешаю ей дать им о себе знать. Я сказал, я не могу рисковать. Но однажды после ужина она заявила: «Я скажу вам, что надо сделать, все будет без всякого риска. Вы надеваете перчатки, приходите на почту и, не снимая их, покупаете бумагу и конверт. Вы диктуете мне, что писать. Потом едете в ближайший большой город и опускаете конверт. Следов никаких, отыскать вас нельзя, это может быть любым почтовым отделением в стране.
      Так она уговаривала меня долго, и в один прекрасный день я сделал, что она предлагала, и купил бумаги и конвертов. Вечером я дал ей лист и продиктовал, что писать.
      «Я в безопасности, и мне ничего не угрожает», — сказал я.
      Она написала, проговорив: «Сказано это, конечно, скверно, но пусть так».
      Пишите, что я говорю, ответил я и продолжил:
      «Не пытайтесь искать меня, это невозможно».
      «Найти невозможно,- сказала она, не переставая дразнить: - И потом, нет ничего невозможного».
      «Обо мне очень хорошо заботится мой друг», — продолжил я и потом сказал, это все, напишите только еще свое имя.
      «Могу я прибавить: м-р Клегг шлёт вам свой сердечный привет?»
      Очень остроумно, сказал я. Она дописала что-то еще и подала мне листок. Там было добавлено: «Скоро увидимся, мои любимые», — и в самом визу:
      «Нанда».
      Что это спросил я.
      «Это мое уменьшительное имя. Они будут знать, что это от меня».
      Мне больше нравится Миранда. По мне, так это более красиво. Когда она подписала конверт, я вложил листок внутрь и затем — хорошо, что заглянул вглубь его. На самом дне конверта лежал маленький листочек бумаги, нес больше спичечной коробки. Не знаю, как она умудрилась положить его туда, он должен был быть приготовлен заранее, и она всунула его незаметно. Я достал листочек и взглянул на нее. Она смотрела без всякого смущения и лишь откинулась на спинку стула, продолжая глядеть. Буквы на листочке были очень мелкими, но написано все было ясно и читалось хорошо. Эта записка была совсем не такая, как первая:
      «П.М. Похищена сумасшедшим. Имя Ф. Клегг, клерк городского муниципального банка, получивший в прошлом году первый приз на футбольном тотализаторе. Заключена в подвал одинокого деревянного коттеджа с цифрой 1621 над входом, холмистая местность, два часа езды от Лондона. Безумно страшно. Жутко предусмотрительный и безумно осторожный.
      М.».
      Я был страшно задет и зол и не знал, что делать. В конце концов, я сказал, вам страшно? Она не ответила, а лишь кивнула.
      Но что я такого сделал, сказал я.
      «Ничего. Поэтому мне и страшно».
      Я не понимаю.
      Она опустила глаза.
      «Я жду, что вы все-таки что-то будете делать».
      Но я же обещал вам, я давал вам слово и готов дать опять, сказал я. Вы так высокомерны и заносчивы и много себе позволяете, потому что я не принял и не положился на ваше слово. Не знаю почему, но для меня между вашим и моим словом существует большая разница.
      «Простите меня».
      Я вам доверял, сказал я. И мне казалось, вы понимаете, что я все-таки веду себя по-доброму. Но я не собираюсь быть игрушкой в ваших руках и терпеть, чтобы меня водили за нос. Мне это ваше письмо совсем не нужно.
      Я засунул конверт себе в карман.
      Долгое время стояла тишина, я знал, что она глядит на меня, но сам я на нее не смотрел. Потом вдруг она поднялась и, подойдя, остановилась передо мной и положила мне руки на плечи, так что я вынужден был на нее посмотреть. Ода заставила меня взглянуть прямо ей в глаза. Не знаю, как объяснить, но когда она была искренна ее иной, у меня просто все обрывалось внутри, она могла делать из меня все, что угодно, я становился в ее руках мягким, как воск.
      Она сказала: «Сейчас вы ведете себя как маленький мальчик. Вы совсем забыли, что держите меня здесь силой. Я готова допустить, что это очень мягкая и деликатная сила, но менее страшно от этого не становится».
      Все время, пока вы держите свое слово, я буду держать свое, сказал я. И конечно, начал краснеть.
      «Но я не давала вам слова, что не буду стараться убежать отсюда, не так ли?»
      Все время, что вы тут жили, вы только и делали, да и делаете сейчас, это ждете- не дождетесь, когда мне придет конец, сказал я. Я все так же никто для вас, ведь так?
      Она полуотвернулась в сторону. «Я жду не дождусь, когда придет конец моему заточению, не вам».
      И потом, сумасшедший, сказал я. Вы думаете, стал бы сумасшедший вести себя с вами так, как я? Я могу сказать вам, что бы сделал сумасшедший. Он бы вас давно убил. Как тот уголовник Христи. Мне иногда кажется, что вы тоже меня считаете любителем вырезать по дереву и всякое такое. (Я был действительно страшно зол, она довела меня в этот день.) Как вы можете быть такой глупой? Ладно, вы считаете меня ненормальным, потому что я посадил вас сюда и держу. Ладно, возможно, это и так, пусть. Но я вот вам скажу, что таких ненормальных было бы во много раз больше, если бы люди, большее количество людей, имели бы для такого деньги и время. Да что говорить, их и сейчас больше, чем некоторые предполагают. Полиция знает, сказал я, но цифра такая большая, что они не решаются даже ее назвать...
      Она смотрела на меня все это время не отрываясь. Как будто мы с ней были незнакомы. Может быть, я и на самом деле выглядел странно, я наговорил тогда столько, сколько никогда не говорил
      «Не смотрите так, — сказала она. — То, чего я боюсь в вас, вы, может быть, даже и сами в себе не осознаете».
      Да про что вы? Я был все еще зол.
      «Не знаю. Это прячется где-то всюду здесь, куда ни посмотри, таится и в доме, и в этой комнате, в этой ситуации, и ждет только момента, чтобы вырваться. В какой-то степени мы, может быть, даже оба против этого».
      Это все просто слова.
      «Мы все всегда хотим то, чего мы иметь не можем. Быть порядочным человеком — это значит примириться с таким положением вещей».
      Мы всегда берем то, что можем взять в данный момент. И если чего-то большую часть жизни у нас нет, мы работаем, стараемся и добиваемся того, чтобы это у нас было, сказал я. Конечно, вам этого не понять никогда.
      Она улыбнулась на мои слова так, будто была намного старше меня. «Вы нуждаетесь в психиатре».
      Единственное, в чем я нуждаюсь, так это в том, чтобы вы относились ко мне как к другу.
      «Но ведь я и отношусь, отношусь, — сказала она. — Неужели вы не видите?»
      Мы надолго замолчали, потом она опять заговорила:
      «Разве вы не чувствуете, что это продолжалось уже достаточно долго?»
      Нет, сказал я.
      «Вы не хотите сейчас меня отпустить?»
      Нет.
      «Вы бы могли связать меня, завязать мне рот и увезти обратно в Лондон. Об этом не узнала бы ни одна душа».
      Нет.
      «Но должно же быть что-то, что вы хотите в отношении меня?»
      Я просто хочу быть с вами. Все время.
      «И в постели?»
      Я сказал вам, нет.
      «Но вы хотите этого?»
      Я лучше не буду говорить на эту тему.
      Тогда она замолчала.
     Я не разрешаю себе думать о том, что, я знаю, является плохим. То, о чем вы говорите, я считаю, хорошим не является.
      «Вы неповторимы!»
      Спасибо, сказал я.
      «Если вы отпустите меня, я захочу снова с вами встретиться, потому что вы меня очень заинтересовали».
      Как млекопитающее в зоопарке, спросил я. ...
      «Мне будет интересно постараться понять вас».
      У вас это никогда не получится. (Признаюсь, мне вообще-то понравилась в нашем разговоре тема загадочного человека. Это хоть давало ей понять, что она не все на свете знает.)
      «Не думаю, что когда-нибудь бы смогла».
      Потом совершенно неожиданно она встала передо мной на колени, воздела высоко вверх руки и опустила их себе на голову, как это делают на Востоке. Она повторила так три раза.
      «Простит ли великий загадочный повелитель свою бедную презренную рабыню?»
      Я подумаю над этим, сказал я.
      «Презренная рабыня очень сожалеет о предательском письме и раскаивается в недобром поступке».
      Я невольно рассмеялся, она могла изобразить все, что угодно. Она продолжала стоять на коленях, опустив руки на пол рядом с собой, уже более серьезная, и смотрела на меня долгим взглядом. «Может быть, в таком случае вы все же отправите письмо?» Я поупрямился еще некоторое время и затем согласился. И это чуть ли не стало самой большой ошибкой в моей жизни.
      На следующий день я поехал в Лондон. Я сказал ей, что собираюсь ехать, как последний дурак, и она дала мне список вещей, какие мне нужно было купить. Там было много чего. (Позже я понял, что это — чтобы подольше меня занять.) Я должен был купить какой-то особенный заграничный сыр, потом съездить в несколько мест в Сохо, где продают немецкие колбасы, которые она любила, были в списке и несколько пластинок, и одежда, и другие вещи. Нужны ей были и картины одного художника, просто именно картины, одного определенного художника. Я был по-настоящему счастлив в этот день, ни о чем не беспокоился. Я думал уже, что она забыла об этих четырех неделях, ну не забыла, так примирилась с мыслью, что это может оказаться и немного больше. Так сказать, пустые мечты…
      Я не успел ко времени чая и поэтому, конечно, когда приехал, сразу спустился к ней вниз, но я сразу, как только вошел, почувствовал, что что-то не так. Она вообще не выглядела обрадованной моему приходу и даже не взглянула на все то, что я купил.
      А скоро я и увидел, в чем дело. Она расшатала и вытащила четыре камня из стены для того, чтобы, как я думаю, сделать подкоп. На ступенях была грязь. Я заметил ее сразу. Все это время она сидела у себя на постели, не глядя на меня. За теми камнями, что она вытащила, опять шли камни, так что тут все было в порядке. Но я разгадал ее игру — все эти колбасы и картины и так далее. Все это было только предлог.
      Вы хотели убежать, сказал я.
      «О, замолчите!» — закричала она.
      Я начал искать, чем она могла это сделать. Вдруг что-то пролетело позади меня и брякнулось на пол. Это был старый шестидюймовый гвоздь, не знаю, где она только могла взять его.
      Это был последний раз, когда я оставлял вас надолго, сказал я. Я не могу больше доверять вам.
      Она лишь отвернулась и не стала говорить, я вдруг испугался, что она начнет свою голодовку снова, и поэтому не стал продолжать и ушел. Чуть позже я принес ей ужин. Она как воды в рот набрала. Поэтому я опять ушел.
      На следующий день она вела себя, как ни в чем не бывало, но о попытке побега не обмолвилась ни словом, как будто ее и не было только вот накануне, и она вообще о ней никогда больше не упоминала, будто ее и не было вообще. В то же время я заметил, что запястье у нее сильно поцарапано, и она каждый раз менялась в лице и слегка морщилась, сжимая карандаш в руке, чтобы нарисовать что-то.
      Я так и не отправил ее письмо. Полиция в таких вещах страшно дотошная. Брат одного парня, которого я знал по городскому казначейству, работал в Скотланд-Ярде, и он рассказывал, что им иногда надо всего щепотку пыли, и они уже скажут, откуда ты пришел и все остальное.
      Когда она спросила меня о нем, конечно, покраснел, но объяснил: это оттого, что я знаю, она все равно мне не поверит, ну и так далее. Она не стала спорить и, похоже, согласилась с этим.
      Должно быть, это было плохо по отношению к ее родителям, но от того, что она им написала, им вряд ли стало бы намного легче, и потом, нельзя же думать обо всех. Своя рубашка все-таки ближе к телу, как это говорится.
      Так же я поступил и с деньгами, которые она хотела, чтобы я перечислил в фонд антиядерного движения. Я тогда выписал чек и показал ей, но не отослал его. Она просила потом в доказательство расписку, но я ответил, что отправил анонимно. Я соглашался на это, чтобы сделать ей приятное (выписал чек), но смысла в том, чтобы тратить деньги на то, во что не веришь, я не видел. Я знаю, богатые люди жертвуют на подобные вещи деньги, но, на мой взгляд, они это делают лишь для того, чтобы о них написали в газетах. Или чтобы обхитрить налогового инспектора.
      Каждый раз, когда она принимала ванну, мне приходилось приворачивать на окно доски заново. Мне не хотелось оставлять их на окне постоянно. И все шло спокойно. Однажды — это было уже поздним вечером, часов в одиннадцать, и погода снаружи была очень ветреная, настоящая буря — я, как обычно, снял с нее повязку, как только мы вошли, и она скрылась в ванной, потом она опять появилась, и мы спустились вниз, и она захотела посидеть в гостиной (надо заметить, что я так стал называть зал), руки были связаны, опасности большой не было, я включил электрокамин (она сказала мне, что искусственные дрова — это уже смерть и что мне следует зажигать настоящие дрова, что я в дальнейшем и делал). Мы сидели, она сушила, сидя на ковре, свои только что вымытые волосы, и, конечно же, я смотрел на нее. На ней был легкий свободный халат, который я ей купил, она выглядела в нем очень красивой, вся в черном, лишь с тонким красным воротником и такими же отворотами. Весь день до ванной она ходила с волосами, заплетенными в две косы, и для меня одной из самых главных радостей была возможность видеть, как каждый день волосы у нее были уложены по-новому. Хотя здесь, у камина, они у нее были распущены и свободны, что мне нравилось больше всего.
      Но просидела она недолго, через некоторое время поднялась, обошла вокруг комнату и принялась ходить по ней, повторяя одно слово — «скучно», «скучно». Снова и снова. Звучало это странно, еще и под завывания ветра снаружи.
      Вдруг она остановилась передо мной.
      «Развлекайте меня. Сделайте что-нибудь».
      Но что, спросил я. Фотографии? Но фотографий она не хотела.
      «Ну, не знаю. Спойте, станцуйте, что угодно...»
      Я не умею петь. И танцевать.
      «Расскажите мне какую-нибудь смешную историю, любую, какую знаете».
Но я не знаю, сказал я. И это была правда, я не мог припомнить ни одной.
      «Но вы должны знать. Я думаю, что все мужчины должны знать неприличные анекдоты».
      Я бы не стал рассказывать вам такое, даже если б и знал.
      «Почему?»
      Они для мужчин.
      «А как вы думаете, что рассказывают друг другу женщины, когда они одни? Могу поспорить, что я знаю больше неприличных анекдотов, чем вы».
      Я этому не удивлюсь, сказал я.
      «О, вы как старый пень, вас не расшевелишь». Она отошла прочь, но вдруг схватила подушку с кресла, повернулась и бросила ее прямо в меня. Я, конечно, удивился, я встал, и тогда она проделала то же с другой, а потом и третья пролетела мимо и сбила чайник с бокового столика.
      Полегче, сказал я.
      «Ну, поспевай, черепашье отродье!» — крикнула она мне (цитата из книги, я думаю). И в этот же момент она схватила графин от сервиза из трех предметов, стоящего на камине, и бросила его в меня. Я думал, она предлагает мне его поймать, но я не поймал, и он разбился о стену.
      Да успокойтесь вы, сказал я
      Но вместо этого вслед за графином полетел и стакан. Все это время она не переставала смеяться. Нельзя сказать, что она делала это со злостью или злонамеренностью, она больше походила на расшалившегося, расхулиганившегося ребенка. Около окна висела красивая зеленая тарелка с рельефно изображенным на ней домиком, она сорвала со стены и эту тарелку и тоже разбила ее. Не знаю почему, но эта тарелка мне всегда нравилась, и мне стало неприятно, что она и ее разбила. Да хватит, в конце концов, сказал я поэтому уже довольно резко, перестаньте!
      Но единственное, что она сделала, это показала мне нос, а потом еще и неприличный жест, и высунула язык. Она просто была как уличный мальчишка.
      Я сказал, ведите себя прилично.
      «Ведите себя прилично,- повторила она, передразнивая. Потом она добавила: - Пожалуйста, отойдите в сторону, я тогда смогу дотянуться до тех чудных тарелок, что позади вас». Там их висело две, около двери. «Если, конечно, вы не желаете разбить их сами».
      Прекратите, сказал я еще раз. Достаточно.
      Но она вдруг проскочила позади дивана по направлению к тарелкам. Я встал между ней и дверью, она попробовала пробежать у меня под рукой, но я ее поймал.
      Тогда она вдруг сразу затихла.
      «Отпустите», — сказала она, уже совершенно переменившаяся. Я, конечно, не отпустил. Я подумал, что, может быть, это она опять разыгрывает меня.
      Но тогда она повторила «отпустите» таким грубым голосом, что я сразу разжал руки. Она отошла и села у камина.
      Через некоторое время она сказала: «Принесите веник. Я уберу».
      Я сделаю это утром.
      «Но я хочу убраться».
      Как настоящая дама-благотворительница.
      Я уберу сам.
      «Это вы виноваты».
      Конечно.
      «Вы самый совершеннейший экземпляр, заурядной буржуазией добропорядочности, какой я только в жизни встречала».
      Я?
      «Да, вы. Вы презираете весь класс буржуа за их снобизм, манерность и высокомерие, за их снобистский тон в поведении и голосе. Презираете, ведь так? Но вы хотите быть на них похожими. И единственное, что вы усвоили - это маленькую, гаденькую, гнусненькую добродетель: не иметь неприличных желаний и мыслей, не совершать неприличных поступков, не быть неприличным в поведении, А знаете ли вы, что все великие события, какие только происходили в истории, и все великие произведения прекрасного, какие только создавались людьми, создавались и происходили всегда естественным путем, который вами называется неприличным, или побуждались чувствами, которые вы тоже называете грязными, неприличными. Страстью, любовью, ненавистью, правдой. Знаете ли вы это?»
      Я не понимаю, о чем вы говорите.
      «Конечно, откуда вам понять... Почему вы все носитесь с вашими идиотскими словами: грубый, плохой, грязный, приличный, правильный? Почему вы так озабочены приличиями? Вы как та гаденькая старая дева, которая считает, что замужество — это грязь и мерзость. И все вокруг, кроме чашки слабого чая, в этой захламленной старой комнате и есть мерзость! Почему вы все время отнимаете жизнь у всего живого? Почему вы убиваете все прекрасное?»
      У меня никогда не было ваших возможностей. Вот почему.
      «Но вы ведь можете это исправить, вы молоды, у вас есть деньги. Вы можете учиться. А что делаете вы? Вы придумали себе мечту, вообразили себе такое, что, наверное, воображают себе маленькие мальчики, занимаясь онанизмом, и из кожи вон лезете, чтобы только быть со мной пристойным, чтобы только не допустить к себе мысли, что основная-то причина моего нахождения здесь неприличная, неприличная, неприличная...»
      Внезапно она остановилась. «Это все не то, — сказала она. — Я, должно быть, говорю как по-мексикански».
      Понимаю, сказал я, я необразован.
      И тут она почти закричала: «Вы туп! До непроходимости!..»
      «У вас есть деньги. Если разобраться — вы далеко не глупы, вы можете стать, кем только захотите. Для этого вам нужно однажды и навсегда проститься с вашим прошлым. Вам нужно только решиться сжечь и тетю, и дом, в котором вы жили, и людей, с которыми вы жили в нем. Вам нужно стать новым человеком».
      Она все так перевернула и разложила, будто мне это сделать было легче легкого, раз плюнуть. Но в том-то и дело, что все было не так просто.
      Это только мечты, сказал я.
      «Смотрите, что вы можете сделать. Вы могли бы... вы могли бы собирать картины, коллекционировать картины. Я бы подсказала вам, какие именно надо собирать, я бы познакомила вас с нужными людьми, которые рассказали бы вам все о коллекционировании картин. Подумайте, скольким бедным художникам вы могли бы помочь. Вместо глупой школьной страсти уничтожать бабочек».
      Много очень умных людей коллекционировали бабочек, сказал я.
      «Ох уж, умных... Какая польза от этого? Разве они люди?»
      Что вы имеете в виду, спросил я.
      «Если вам и это надо объяснять, то бесполезно объяснять вам что-либо».
      Потом добавила: «У меня создается впечатление, что я всегда заканчиваю разговор так, что последнее слово остается за мной. Мне это не нравится. Это все вы. Вы всегда пресмыкаетесь на одну ступеньку ниже меня».
      Время от времени она бралась за меня таким образом, устраивая мне разносы. Я не обижался. Как не обиделся и в этот раз, хотя мне и было неприятно. Все, что она ни предлагала мне, всегда мне не подходило, все это было для какого-то другого человека, каким я быть не мог. Например, всю ночь после того, как она сказала мне, что я могу коллекционировать картины, я думал об этом. Я представлял, что коллекционирую картины, у меня большой дом, в котором знаменитые картины висят на стенах, и люди приходят смотреть их. Но я все время понимал, что это глупо. Я никогда не смог бы коллекционировать ничего, кроме бабочек. Картины для меня ничего не значили. Я не мог бы заниматься этим по собственному желанию, так зачем было об этом говорить? Но разве она могла это понять?..
      Она сделала с меня еще несколько рисунков, которые были во всем хороши, но что-то все-таки было в них такое, что мне не нравилось. Она перестала заботиться о правильном сходстве, чтобы, как она сказала, передать мой характер, поэтому иногда она и делала мой нос таким острым, что он мог проткнуть тебя, а губы тонкими, неприятными, вернее, я хочу сказать, еще более неприятными, чем на самом деле, потому что на самом-то деле я знаю, что я некрасив. О заканчивающихся четырех неделях я даже не решался думать, я не знал, как там все должно получиться, но я просто как-то думал, что мы опять поспорим, она подуется, побудет в этом своем плохом настроении, и все опять устроится, и она останется еще на четыре недели — то есть, конечно, я думал, что мне придется тут немного использовать свою власть, и она вынуждена будет согласиться.
      Я жил тогда одним днем, в самом деле. В смысле, что совершенно не думал о том, что произойдет. Я просто ждал. Я даже уже и полицию ждал. Мне приснился страшный сон, в котором полиция уже пришла, и я был должен убить ее прежде, чем они войдут в комнату. Это выглядело как долг, и у меня для того, чтобы ее убить, была одна подушка. И я все ее бил, бил ею, а она смеялась, тогда я прыгнул на нее и начал душить, и она затихла, а когда я приподнял подушку, она опять там смеялась, она только притворялась, что умерла. Я проснулся в холодном поту, это было первый раз в жизни, когда мне приснилось, что я убиваю кого-то.

      Она начала говорить об этом еще за несколько дней до срока. Она без конца повторяла, что не скажет ни одной живой душе, и, конечно же, я отвечал, что верю ей, хотя прекрасно понимал, что даже если она и на самом деле решила бы не говорить, то родители и полиция все равно вытянули бы в конце концов из нее это. Еще она все говорила о том, что мы будем друзьями, и она будет помогать мне выбирать картины, и сведет меня с необходимыми людьми, и будет заботиться обо мне. Все эти дни она вела себя со мной очень хорошо, не без причины, конечно.
      Ну и, наконец, этот последний день (десятое ноября, одиннадцатого — я ее выпускаю) настал. Первое, что она спросила, когда я принес ей ее кофе, будем ли мы вечером праздновать нашу дату?
      Как насчет гостей, сказал я, пошутив, хотя мне и было, надо признаться, не до шуток.
      «Нет, только вы и я. Потому что... о, ведь мы выпутались из такой истории, разве не так?»
      Потом она добавила: «И наверху. В вашей гостиной».
      Я согласился. Выхода у меня не было.
      Она дала мне список того, что мне следовало купить, найдя лучший магазин в Льюисе, и потом она еще спросила, не куплю ли я шампанского и хереса, и я, конечно, ответил, что куплю. Я никогда не видел ее такой возбужденной, и мне казалось, что и я стал таким возбужденным тоже. Даже в такой ситуации, даже в этот раз. Все, что чувствовала она, чувствовал и я.
      Чтобы заставить ее улыбнуться, я сказал: в вечернем платье, конечно. И она сказала: «О, я бы хотела, чтобы у меня было красивое платье. И еще мне нужно горячей воды, чтобы вымыть голову».
      Я сказал, я куплю вам платье. Только скажите мне, какого цвета и все прочее, и я посмотрю, что есть в Льюисе.
      Вот так вот, я всегда был таким осторожным, а тут — пожалуйста, я начал краснеть. Она бросила на меня взгляд и улыбнулась.
      «Я знаю, что это Льюис. На одной из подушек была этикетка. Вот, и я бы хотела черное платье, или лучше нет, сиены, кирпичного цвета, — сейчас, подождите... — И она подошла к своему ящику и смешала краски, как она делала уже один раз, когда ей нужен был шарф особого цвета, в тот день, когда я собирался ехать в Лондон. — Вот такое. И оно может быть обычное, недлинное, лишь до колен, рукава вот такие (она нарисовала их) или без рукавов, что-то вроде вот этого или вот этого». Мне всегда нравилось, как она рисовала. Так это было быстро, будто она перелетала с места на место над листом, и казалось, она просто не может дождаться, когда закончит все то, что ей приходило в голову.
      Но, естественно, мои мысли были все же далеко не радостные в этот день. Я все еще продолжал не заглядывать наперед, не думать, что меня ждет и что должно случиться. Я даже не знал тогда и до последнего момента не думал о том, выполню ли я наше соглашение или нарушу его и возьму, как это говорится, свои обещания назад.
      Как бы там ни было, я отправился в Брайтон и там, пересмотрев множество платьев, отыскал в маленьком магазинчике как раз то, что было нужно, с первого взгляда было видно, что это настоящий первый класс, его сначала даже не хотели продавать без примерки, хотя оно и было как раз нужного размера. Потом, по дороге к своей оставленной на углу машине, я прошел мимо еще одного магазина, ювелирного, и мне вдруг пришла в голову мысль, что ей, может быть, было бы приятно получить что-нибудь в подарок, к тому же это могло бы облегчить мое положение, когда дело коснется главного. В витрине на квадрате из черного бархата лежало ожерелье из сапфиров и бриллиантов, как сейчас помню, в виде сердца, то есть я имею в виду, выложено было в форме сердца. Я вошел и узнал цену триста фунтов — я уже чуть было сразу не вышел, но тут взяла верх моя лучшая половина. В конце концов, у меня же были деньги...
      Продавщица в магазине надела его себе на шею, и оно действительно выглядело красиво и дорого. Единственное — это только камни небольшие, сказала она, но все они чистейшей воды, и все они в викторианском духе. Я вспомнил, Миранда говорила, что она очень любит викторианский стиль, и я купил его. С чеком, конечно же, вышла задержка. Продавщица сначала отказывалась принимать его, но я заставил ее позвонить в мой банк, после чего она сменила свой тон очень быстро. Конечно, если бы я мог разговаривать этим их «поставленным» голосом или назвался бы каким-нибудь графом Монтекристо... впрочем, сейчас у меня нет времени говорить на эту тему.
      И странно, как одна мысль порождает другую. В то время как я покупал ожерелье, я увидел кольца, и это подсказало мне, что можно сделать. Я мог попросить ее выйти за меня замуж, и если она ответит «нет», это будет значить, что я могу задержать ее снова. Это могло стать выходом из положения. Я знал, что «да» она все равно не ответит...
      Так что я купил и кольцо. Оно было недорогим, но вполне хорошим. Как раз для того, чтобы показать.
      Дома я вымыл ожерелье (мне было противно думать, что оно касалось кожи какой-то другой женщины) и спрятал его так, чтобы можно было достать в нужный момент. Затем я приготовил все, как она велела, цветы — на столе, бутылки на боковом столике, и все разложил, как в лучших домах, но, конечно, с обычными предосторожностями. Мы договорились, что я должен прийти за ней в семь часов. После того как я принес ей покупки, мне было запрещено туда входить, и все это напоминало свадебные приготовления.
      Кроме всего прочего я решил позволить ей на этот раз выйти с несвязанными руками и без повязки на рту, это было рискованно, но я решил смотреть за ней в оба и на всякий случай сделал так, чтобы у меня наготове всегда был хлороформ, если все же что-то случится. Скажем, если кто-то постучит в дверь, я смогу тотчас достать марлю и, быстро связав ей руки и завязав рот, унести на кухню. И уже тогда открыть дверь.
      Наконец в семь часов я надел свой лучший костюм, рубашку, новый, только что купленный галстук и спустился к ней. На улице шел дождь, все это было как нельзя кстати. Она заставила меня подождать еще десять минут, а потом вышла сама. И тут я просто уже остолбенел от того, какой она вышла. В первый момент я даже думал, что это не она, настолько она выглядела особенной. От нее сильно пахло французскими духами, которые я ей купил, и в первый раз с тех пор, как она была со мной, я увидел ее подкрашенной. И она была в новом платье, оно было как будто как раз для нее, кремового цвета, оставляющее руки и шею голыми, очень простое, но очень, как это говорится, элегантное. Это уже не было совсем девичьим платьем, она выглядела как настоящая женщина. Волосы она сделала тоже необычно, как никогда прежде, собрав их все наверху, тоже очень элегантно. Ампир, как сказала она. Выглядела она будто настоящая натурщица с обложки журнала. Я просто поразился тому, какой она могла выглядеть, если этого хотела. Помню, глаза у нее тоже были особенные, они были так обведены черными линиями, что она стала выглядеть какой-то искушенной. Искушенной, да, это точное слово. Я совершенно растерялся, она, конечно же, заставила меня почувствовать себя неуклюже и неловко. Похожее чувство, к примеру, испытываешь, когда наблюдаешь рождение нового имаго, прежде чем умертвить его. То есть я хочу сказать, что красота подавляет тебя, оставляет в замешательстве, не знаешь уже, что ты должен еще делать дальше после этого, и должен ли вообще что-то делать...
      «Ну, как?» — спросила она. Она повернулась кругом, демонстрируя себя.
      Очень хорошо, сказал я. Красиво.
      «И это все?» — Она смотрела на меня ожидающим взглядом. Выглядела она просто как картинка.
      Прекрасно, сказал я. Я не знал, что добавить, мне только хотелось без конца смотреть и смотреть на нее, и в то же время я не мог. Потому что чувствовал что-то еще и вроде страха.
      Я видел, что мы с ней еще дольше друг от друга, чем прежде. И все больше понимал, что не смогу отпустить ее.
      Ну что, сказал я, идем мы наверх?
      «Без веревки, без кляпа?»
      Это уже ни к чему, сказал. С этим уже покончено.
      «Мне кажется, то, что вы собираетесь сегодня сделать – и завтра - будет самым лучшим поступком, какой только вы совершали в вашей жизни».
      Самым печальным, сыт этим не будешь,
      «Нет, все не так. Это начало новой жизни. И нового вас», - она протянула свою ладонь, взяла меня за руку и повела вверх по лестнице.
      На улице дождь лил ручьями, и она сделала один глубокий вдох, прежде чем вошла в кухню, а затем и через столовую в зал.
      «Хорошо. О, очень хорошо», - сказала она.
      Мне казалось, что для вас это слово ничего не значит.
      «Кое-каким вещам оно подходит. Можно мне выпить бокал хереса?»
      Я налил нам обоим. И потом, все так же стоя и держа в руках бокал, она начала смешить меня, представляя, будто комната полна народу, кругом гости, и она улыбается всем вокруг, со всеми раскланивается, а потом и тем, что стала всех представлять мне, а им меня, и рассказывать всем о моей новой жизни, потом она поставила пластинку, и это была тихая музыка, и сама она была прекрасна. Она изменилась совершенно, глаза у нее будто ожили, и от этих ее французских духов, и от хереса, и жара камина, от настоящих дров я вдруг умудрился даже забыть о том, что я должен сделать позже. И даже несколько раз глупо пошутил, хотя она, правда, все равно смеялась.
      Потом она выпила еще бокал, в затем мы перешли в другую комнату, где я незаметно положил перед ней на стол свой подарок, который она увидела сразу же.
      «Это мне?»
      Просто откройте, сказал я. Она развернула обертку, и там была темно-голубая, из кожи, коробочка, она надавила на кнопку и больше уже не могла говорить. Она только смотрела на них.
      «Они настоящие?» — Она была просто в восхищении, в настоящем восхищении.
      Конечно. Одно только, камни мелкие, но все они высшего качества.
      «Невероятно красиво, — сказала она. Потом она протянула коробку мне. — Я не могу принять это. Я понимаю, мне кажется, я понимаю, почему вы мне дарите их, и очень ценю это, но… Я не могу их взять».
      Они для вас, сказал я.
      «Но... Фердинанд, если молодой человек делает девушке такой подарок, это может значить только одно»,
      Что, спросил я.
      «У большинства людей разные дурные мысли на этот счет».
      Я очень хочу, чтобы вы их взяли. Пожалуйста.
      «Я надену их на сегодня. Я представлю, будто они мои».
      Они ваши, сказал я.
      Она вместе с коробочкой обошла вокруг стола.
      «Наденьте их, — сказала она. - Если вы дарите девушке бриллианты, вы должны надеть их сами».
      Она стояла, глядя на меня снизу вверх, совсем рядом, потом повернулась, когда я, вытащив ожерелье, надел его ей на шею. Мне пришлось долго повозиться с замком, руки у меня дрожали, это был первый раз, когда я касался ее кожи, если не считать случаев, когда я завязывал ей руки. От нее так пахло, что я готов был простоять так весь вечер. Все было как будто в рекламном ролике кино. Наконец она повернулась ко мне и стояла, глядя на меня.
      «Хорошо?»
      Я кивнул, говорить я не мог. Хотя мне и хотелось сказать ей что-нибудь приятное, какой-нибудь комплимент.
      «Хотите, чтобы я вас поцеловала в щеку?»
      Я не ответил, она положила руки мне на плечи, немного привстала и поцеловала меня в щеку. Я, должно быть, даже вспотел, я и так был красный как рак, а тут, наверное, вообще об меня уже было можно зажигать спичку.
      Потом мы съели готового цыпленка с гарниром, я открыл шампанское, и оно было очень хорошим, я удивился и пожалел, что не купил еще одну бутылку. Пить его оказалось очень легко, и оно не слишком опьянял. Хотя смеялись мы много, она на самом деле была очень остроумной и так могла разыгрывать сцены с разными людьми, которых здесь не было, и так далее.
      После ужина мы приготовили вместе кофе на кухне (я, конечно, держал ухо востро) и принесли его в зал, она поставила пластинку с джазом, которую я покупал для нее, и мы даже сидели рядом на диване.
      Потом мы играли в шарады. Она что-то изображала или называла несколько букв, а я должен был отгадать. Правда, у меня плохо получалось, и загадывание и отгадывание, Я помню одно слово, которое она загадала, было «бабочка». Она изображала мне его снова и снова, и я все никак не мог угадать. Я говорил: «аэроплан», перебрал всех птиц, каких только помнил, и, в конце концов, она рухнула на стул и сказала, что я безнадежен. Затем были танцы. Она учила меня танцевать джайв и самбу, не это значило, надо было опять прикасаться к ней, и я был очень неловок и не мог никак попасть в ритм. Должно быть, она заключила в конце, что я порядочный медведь.
      Ну, а потом ей вдруг понадобилось выйти. Я ничего не мог поделать, хоть мне это и не понравилось, вниз ее направить уже было нельзя. Пришлось ей разрешить подняться на второй этаж, сам я встал на лестнице, откуда мог следить, не выкинет ли она какой-нибудь фокус со светом (досок не было, я их открутил). Окно было высоко, и я знал, что из него нельзя выбраться, не наделав шума, да и оно вообще было как щелка. Но она вышла без всякой задержки и сразу увидела меня на лестнице.
      «Разве вы уже не можете мне доверять?»
      Голос ее прозвучал резко.
      Я сказал, это не оттого.
      Мы спустились обратно в зал.
      «А отчего?»
      Если вы убежите сейчас, вы можете сказать, что я держал вас силой. А если я вас привезу домой сам, я могу сказать, что это я освободил вас. Я понимаю, это глупо, сказал я. Конечно, мне пришлось притвориться немного. Положение мое было трудным.
      Она лишь молча посмотрела на меня. Потом она сказала: «Давайте поговорим. Идите сюда и сядьте рядом со мной».
      Я подошел и сел.
      «Что вы намереваетесь делать, когда меня не будет?»
      Я не думал об этом, сказал я.
      «Захотите ли вы продолжать со мной встречаться?»
      Захочу, конечно.
      «Вам надо обязательно переехать жить в Лондон, как вы на это смотрите? Мы из вас сделаем настоящего современного молодого человека. Интересного и развитого».
      Вы будете стыдиться меня перед своими друзьями.
      Все это было неосуществимо. Я знал, что это она просто притворяется, точно так же, как и я сам. У меня начала болеть голова. Все шло одно к другому.
      «У меня очень много друзей. И знаете почему? Потому что я не стыжусь никого. Мне ни с кем не стыдно общаться. Вы даже были бы, кстати, не самый особенный. У нас есть тоже один человек, совершенно безнравственный тип. Но он прекрасный художник, и ему все прощается. И он тоже ничего не стыдится. Вы будете чувствовать себя так же. Неловко вам не будет. Я вам помогу. Это нетрудно, если постараться».
      Момент был подходящий. И потом, как бы там ни было, я уже не мог терпеть больше.
      Пожалуйста, сказал я, выходите за меня замуж. Я нащупал кольцо в кармане и держал его наготове.
      С минуту было тихо.
      Все, что у меня есть, это вы, сказал я.
      «Замужество предполагает любовь», — сказала она.
      Мне ничего от вас не надо, сказал я. Ничего, что бы вам не нравилось, что бы вам было неприятно. Вы можете делать все, что захотите, учиться, рисовать, и так далее. Я ничего больше не буду у вас просить, ничего больше, только называться моей женой и жить со мной в одном доме.
      Она сидела, глядя на ковер.
      Вы можете иметь отдельную спальню и закрываться в ней на замок каждую ночь, сказал я,
      «Но это же ужасно. Это бесчеловечно! Мы же никогда не поймем друг друга. У нас никогда не сможет быть родства душ».
      Но у меня есть душа, тем не менее, сказал я.
      «Я на все смотрю только: красиво это или нет. Неужели вы не можете этого понять? Я не думаю о том, плохо это или хорошо. Лишь — красиво или безобразно. И многие хорошие вещи я считаю безобразными и многие безобразные, наоборот, красивыми».
      Это только игра словами, сказал я. Она лишь посмотрела на меня долгим взглядом, это единственное, что она сделала, потом улыбнулась, поднялась и встала у камина, все такая же прекрасная. Но уже отдалившаяся. Недосягаемая.
      Я думаю, вы влюблены в Пирса Броутона, сказал я. Мне хотелось уколоть ее чем-нибудь. И надо сказать, она очень удивилась.
      «Откуда вы знаете о нем?»
      Я сказал, это было в газете. Там говорилось, что вы с ним неофициально обручены.
      Я сразу понял по ее лицу, что это было не так. Она рассмеялась: «Это последний человек, за кого я могла бы выйти замуж. Тогда бы я уж лучше вышла за вас».
      Так за чем дело стало?
      «Да за тем, что я не могу выходить замуж за человека, которому не принадлежу вся без остатка. Я должна принадлежать ему целиком. Чтобы мои мысли были его мыслями, моя душа его душой, мое тело его телом. Точно так же, как и он должен быть весь мой».
      Но я принадлежу вам целиком.
      «Да нет же. Принадлежность — это значит обоюдность. Наличие двух, того, кто отдает, и того, кто соглашается принять даваемое. Вы не можете принадлежать мне, потому что я не могу согласиться принять вас. Я не смогу ничего дать вам взамен».
      Мне немного нужно.
      «Я знаю, что немного. Только самую малость. Только как я смотрю, как я разговариваю, как двигаюсь. Но во мне есть и много другого. И я все должна отдавать. И я не могу отдать это вам, потому что я не люблю вас».
      Я сказал, тогда это многое меняет, не так ли? Я поднялся, голова у меня раскалывалась. Она поняла, что я имел в виду, сразу (я видел это по ее лицу), но притворилась, что еще не догадывается.
      «Что вы имеете в виду?»
      Вы знаете, что я имею в виду, сказал я.
      «Я выйду за вас. Я выйду за вас, когда только вы захотите».
      Ха, ха, сказал я.
      «Вы именно это хотели мне сказать?»
      Вы думаете, я не знаю, что нам нужны будут свидетели и все прочее, сказал я.
      «Ну и что?»
      А то, что я не доверяю вам ни на пенни, сказал я.
     То, как она посмотрела, заставило меня почувствовать себя просто плохо. Она посмотрела так, будто я и не человек был вовсе. И не с насмешкой. А просто как будто я был из другого мира. Нечто невиданное.
      Вы думаете, я не понимаю, почему вы так залебезили, сказал я.
      Она лишь произнесла: «Фердинанд!» Вроде как призыв. Еще одна из ее хитростей.
      Не называйте меня Фердинандом, сказал я.
      «Вы обещали. Вы не можете нарушить свое обещание».
      Я могу все, что я захочу.
      «Но я же не знаю, что вы хотите от меня. Как я могу убедить вас, что я вам не враг, если вы никогда не даете мне возможности даже попробовать доказать вам это?»
      Хватит разговаривать, сказал я.
     И тут она начала действовать. Я знал, что так будет, и поэтому был уже готов, но я не учел, что снаружи может появиться машина. Как только в доме послышался звук работающего мотора, она поставила на решетку камина ногу, как будто для того, чтобы погреть ее, и вдруг вытолкнула ею прямо на ковер горящее полено, и в то же самое время закричала и побежала к окну, потом, увидев, что оно завешено и закрыто, к двери. Но я оказался около двери первый. У меня не было при себе хлороформа, он находился в шкафу, далеко. Все в этот момент решала скорость. Она вырывалась, царапалась, колотила меня кулаками, все так же крича, но я не был расположен церемониться, я скрутил ей руки и зажал рот. Она извивалась, рвалась, пиналась, но я тогда был в панике. Я схватил ее под мышки и потащил к шкафу, где у меня на полке стояла полиэтиленовая коробочка. Увидев, что это, она постаралась увернуться, бросаясь головой из стороны в сторону, но я вытащил марлю и все-таки дал ей ее. Все это время, конечно, я продолжал слушать. И следить за поленом, оно тлело, лежа на ковре, комната была полна дыму. Наконец, как только она утихомирилась, я опустил ее, сходил и убрал угли. Потом полил это место водой из вазы. Действовать приходилось очень быстро, мне надо было спустить ее вниз, что наконец я и сделал. Я положил ее на кровать, потом снова поднялся наверх, чтобы убедиться, что огня нет и поблизости тоже никого нет.
      Я открыл переднюю калитку, которой пользовался редко, но там никого не оказалось, так что все было в порядке.
      Потом я спустился вниз снова.
      Она все еще была без сознания, на кровати. Выглядела она как на картине, одна лямочка платья спустилась с плеча. Не знаю почему, но это на меня страшно подействовало, я ужасно разволновался, и это натолкнуло меня на мысль посмотреть ее вообще раздетой. Это было бы еще и как наказание, я бы этим показал ей, кто на самом деле в доме хозяин. Лямочка с ее плеча сползла совсем, и мне еще был виден ее чулок, в самой его верхней части. Не знаю, отчего именно, но я вдруг вспомнил один виденный мной американский фильм (или это было в журнале), о том, как один мужчина подобрал и привел домой пьяную девчонку, совершенно пьяную, и раздел ее, и уложил в постель, без всяких там гадостей, просто все это проделал и больше ничего, и она проснулась утром в его пижаме?
      Я так и сделал. Я снял с нее платье и чулки и оставил самое необходимое, лишь бюстгальтер и все такое, чтобы уж совсем не заходить далеко. Она выглядела совсем как из фотостудии, на этих их фотоснимках, лежа передо мной, как сказала бы тетя Энни, все равно что ни в чем (она еще говорила, вот почему женщины сейчас стали больше болеть раком). Как будто на ней было бикини.
      Это был счастливый случай, какой можно было только ждать. Я принес старую камеру с треногой и сделал несколько снимков, я бы сделал больше, но она начала двигаться, поэтому я быстро сложил все и вышел.
      Я проявил пленку и напечатал фотографии сразу же. Получились они хорошо. Может быть, не очень качественно и мастерски, или, как это еще называют, художественно, но все равно они были очень интересными.
      Я так и не мог спать в эту ночь, я был в страшном волнении. Были моменты, когда я уже думал снова спуститься вниз, дать ей опять хлороформа и еще сфотографировать, это было безобразно. Потому что на самом-то деле я не такой, таким я был только в ту ночь. Это на меня все случившееся так подействовало, и потом, это ожидание, под тяжестью которого я весь день находился. И еще шампанское, конечно, оно тоже много значило. И потом, все, что она сказала. Это получилась, как говорится, кульминация.
      Как бы там все ни складывалось, ничто не повторяется, раз уж это было и прошло. Все, что случилось в то время, дало мне понять, что нам никогда не быть вместе, никогда она не сможет понять меня, и, я думаю, она могла бы сказать, что никогда я не понимал ее, да и не смогу понять, как бы там ни было.
      Что же касается того, что я раздел ее, то, когда я подумал об этом позже, я понял, что это было не настолько уж плохо; немногие смогли бы сохранить контроль над собой и ограничиться лишь фотографиями, так что это даже говорило в мою пользу.
      Я долго думал, как выйти из положения, и решил, что письмо — это будет лучшее. И вот что я написал:
      «Я прошу прощения за прошлую ночь. Думаю, вы уже решили, что мне никогда не заслужить себе прощения.
      Я говорил вам, что не применю силу, если только меня к этому не вынудят обстоятельства. Думаю, вы согласитесь, что на этот раз вы вынудили меня сами тем, что вы сделали.
      Пожалуйста, поймите, что я не сделал ничего больше необходимого. Я снял с вас платье, потому что подумал, что вам может снова стать плохо.
      Я отнесся к вам с полный уважением, какое возможно было в таких обстоятельствах. Пожалуйста, возьмите в расчет хотя бы то, что я не позволял себе ничего, что бы мог сделать другой на моем месте.
      На этом я заканчиваю. Добавлю только, что мне придется задержать вас еще на некоторое время.
      С искренним уважением и т. д.».
      Я не мог придумать никакого другого начала. Я не мог решить, как обратиться к ней. Дорогая Миранда — выглядело бы слишком фамильярно. Уважаемая — тоже не подходило. Так что я оставил все как есть.
      Вот с этим письмом я и спустился вниз, неся ей завтрак. Все было так, как я и ожидал. Она сидела в кресле и молча смотрела на меня, Я сказал, доброе утро, она не ответила. Я сказал еще что-то: вам кукурузу с медом или хлопья? — она лишь продолжала смотреть. Поэтому я просто оставил ей завтрак на столе вместе с письмом и подождал снаружи. Когда я вошел, на подносе ничего не было тронуто, но письмо лежало открытое, и она все так же сидела на своем месте, глядя на меня. Я понимал, что говорить бесполезно: обижаться и дуться на меня у нее было, конечно, причин предостаточно.
      Так продолжалось несколько дней. Как я заметил, она только пила воду. По крайней мере, один раз в день, когда я входил с едой, от которой она отказывалась, я старался договориться с ней. Я снова подложил письмо, и она прочла его в то время, пока меня не было, по крайней мере, оно было открыто, значит, она брала его. Я пробовал все: я говорил по-доброму, я притворялся сердитым, злым, я просил ее, но ничего не действовало. В большинстве случаев она просто сидела ко мне спиной, будто и не слыша меня. Я приносил всякие деликатесы, импортный шоколад, черную икру, все самое хорошее, что, имея деньги, можно купить (в Льюисе), но она ни к чему не притрагивалась.
      Я стал по-настоящему беспокоиться. Но потом, в одно утро, когда я вошел, застав ее, как всегда, сидящей ко мне спиной, она вдруг повернулась и произнесла: доброе утро. Но очень необычным голосом. Полным злобы.
      Доброе утро, сказал я. Очень рад снова услышать ваш голос.
      «Что вы говорите? Не может быть. По-моему, вам бы больше понравилось вообще его никогда с этих пор не слышать».
      Почему вы так решили, ответил я.
      «Я собираюсь убить вас. Я поняла, что вы решили сделать со мной именно это, дав мне умереть с голоду. Это как раз то, чего вы добиваетесь».
      Или я не старался кормить вас все эти дни?
      Она не ответила, а лишь продолжала смотреть на меня молча, как и прежде.
      «Я у вас уже не пленница больше. Теперь я у вас уже смертник».
      Как бы там ни было, поешьте немного, сказал я.
      Ну, и с этого времени она стала есть, но все было уже не так, как раньше. Она почти не говорила, а если и говорила, то всегда коротко и язвительно, она была в таком плохом настроении все эти дни, что нельзя даже было оставаться с ней. Если я без особой надобности задерживался у нее больше одной минуты, она сразу устраивала так, что мне приходилось убираться оттуда. Как-то я принес ей тарелку тостов с прекрасной бобовой запеканкой, и она схватила эту тарелку и кинула ее мне в голову. Я просто почувствовал острое желание отодрать ее за уши. К тому времени она уже порядком поднадоела мне своими выходками, и, главное, ведь ничего не было такого страшного и ужасного, из-за ерунды, и потом, я все же старался, но она постоянно припоминала мне тот вечер, а это уже говорило о том, что мы с ней дошли до точки.
      Но потом в один прекрасный день она совершенно просто обратилась ко мне с просьбой. Я уже по привычке собрался побыстрее унести после ужина посуду, пока она на меня не наорала, но на этот раз она попросила меня задержаться на минутку.
      «Я хочу принять ванну».
      Неподходящее время, сказал я. Я не готов к этому сегодня.
      «А завтра?»
      Почему бы нет, завтра, я думаю, можно. Под честное слово
      «Я даю слово», — сказала она, но так гадко произнесла это, что сразу было видно, ее слово теперь ничего не значит.
      «И я хочу погулять по подвалу», — она протянула перед собой руки, и я связал их. Первый раз за много дней я снова к ней прикоснулся. Как обычно, я сел на ступеньки наружного подвал, а она стала ходить взад и вперед, как она это всегда делала, немного забавно даже. Была очень ветреная ночь, даже здесь, внизу, это было слышно: только ее одинокие шаги и ветер наверху. Долго она молча шагала, но, не знаю почему, я все же чувствовал, что ей очень хочется заговорить.
      «Ну, и хорошо ли вам живется?», - наконец спросила она.
      Не особенно, ответил я. На всякий случай.
      Она прошла туда-обратно еще пять или шесть раз. Потом она поставила пластинку с песней без слов.
      Хорошая мелодия, сказал я.
      «Вам нравится?»
      Да, сказал я.
      «В таком случае, мне с этих пор - нет».
      Она еще два или три раза поднялась и спустилась.
      «Поговорите со мной».
      О чем?
      «О бабочках».
      О чем о бабочках?
     «Почему вы их собираете. Где ищете. Начинайте. Просто говорите я все».
      Понятно, это было смешно, но я начал говорить. Каждый раз, когда я останавливался, она повторяла: продолжайте, продолжайте. Я, наверное, говорил с полчаса, пока она сама не остановила меня и не сказала «достаточно». Она спустилась к себе вниз, я развязал веревку, и она сразу же подошла к своей кровати и села на нее спиной ко мне. Я спросил, не хочет ли она чаю, она не ответила, и вдруг совсем неожиданно я понял, что она плачет. Во мне все так и перевернулось. Когда она плакала, я этого не мог вынести, у меня не было сил, я не мог видеть ее такой несчастной. Я подошел поближе и произнес, скажите, чего вы хотите, и я куплю вам все, что угодно. Но она повернулась прямо ко мне, лицо у нее действительно было заплакано, но глаза сверкали, она поднялась и пошла прямо на меня, повторяя: убирайтесь отсюда, убирайтесь, убирайтесь. Я даже попятился от нее. Выглядела она совершенно как сумасшедшая.

      На следующий же день она была совершенно тихой. Ни окрика, да и вообще ни единого слова. Я прикрутил доски, все проверил, она показала мне, что готова (опять все в полном молчании). Я связал ей руки, завязал рот и повел ее вверх по лестнице, и она вымылась в ванной и потом вышла и подставила руки и сразу же голову, чтобы я завязал рот.
      Я все время выходил из кухни первым, держа на всякий случай ее за руку, к тому же там была ступенька на выходе, я сам упал там один раз, и, может быть, поэтому, когда она споткнулась, это выглядело вполне естественно и правдоподобно, и я так же естественно воспринял и то, что щетки, бутылочки и всякие другие мелочи, которые она несла завернутыми в полотенце (руки у нее были связаны спереди, так что она всегда носила свои вещи перед собой), с шумом попадали на крыльцо. Она поднялась с пола и с совершенно невинным видом стала тереть себе ногу, и я, как дурак, опустился на одно колено, чтобы собрать все ее принадлежности. Конечно, я держал ее все равно за полу халата, но на некоторое время выпустил ее из своего поля зрения, и это чуть не стоило мне жизни.
      Первое, что я почувствовал, это был страшный удар по голове. Мое счастье, что он пришелся не прямо в голову, а еще и по плечу, и воротник пиджака тоже смягчил его. Но, как бы там ни было, я упал набок, отчасти еще и для того, чтобы избежать следующего удара. Равновесие я потерял и до ее рук тоже не мог дотянуться, хотя все еще продолжал держать ее за край халата. Я рассмотрел, что в руках у нее что-то есть, а потом наконец догадался что. Это был старый дровяной топор. Только этим утром я обрубал им у яблони в саду ветку, надломанную ночью ветром. И мгновенно понял и то, что наконец-то я попался, допустил ошибку. Я оставил топор на подоконнике в кухне, и она, конечно, его приметила. Всего одна ошибка, и тебе конец.
      Одно мгновение я был в ее власти, и это чудо, что она меня не прикончила. Она ударила еще раз, я только успел протянуть руку, чтобы прикрыться, и почувствовал жуткий, с хрустом удар в висок, в голове у меня зазвенело, и мне показалось, что кровь хлынула тотчас. Не знаю, как это у меня получилось, видимо машинально, но я дернулся в сторону, уворачиваясь, и она упала набок, почти на меня, я услышал, как топор брякнулся о камень.
      Я накрыл его рукой и оттащил в сторону, а потом забросил в траву, затем схватил ее за руку, чтобы не дать ей сорвать со рта повязку, потому что она именно это как раз старалась в тот момент сделать. У нас произошла борьба, но лишь в течение нескольких секунд, должно быть, она поняла, что все уже ни к чему, свой шанс она упустила, она резко перестала сопротивляться, и я втолкнул ее в дверь и потом спустил вниз. Действовал я грубо, было мне очень плохо, кровь заливала лицо, я впихнул ее, захлопнул за ней дверь и поставил засов на место. Перед тем как двери захлопнуться, она оглянулась и посмотрела на меня очень странным взглядом. Я выбрался наверх и ни о кляпе, ни о повязке на руках в этот момент даже и не позаботился, решив, пусть это будет ей еще и наказанием.
      Затем, выбравшись наверх, я пошел и промыл рану, я думал, что упаду в обморок, когда увидел себя в зеркале, кровь была везде. Но, как бы там ни было, мне еще очень повезло, что топор был не слишком острым и пришелся больше скользом. Рана была широкая и страшная, но не такая глубокая. Я долго просидел, прижимая к ней какой-то обрывок. Я никогда не думал, что смогу потерять столько крови и выдержать. Честное слово, я сам себе удивлялся в тот вечер.
     Ну, и, конечно же, зол на нее я был изрядно. Если бы я не почувствовал себя слабым в тот момент, не знаю даже, что бы я еще и сделал. Это была уже, как говорят в таких случаях, последняя капля, которая переполняет чашу терпения. Мне уже всякие мысли приходили в голову. И не знаю, что бы было, если б она продолжила вести себя со мной так, как вела... Впрочем, об этом опять не сейчас и не здесь.
      На следующее утро я спустился вниз все еще с головной болью, и я уже готов был повести себя грубо, возьмись она опять за свои фокусы, но я был совершенно удивлен: первое, что она сделала, когда я вошел, это встала и поинтересовалась моим самочувствием. Сейчас я понимаю, что это она старалась загладить свою вину и начать вести себя по-другому. По-доброму.
      Хорошо уже, что остался жив, сказал я.
      Она была бледной и выглядела очень серьезной. Она протянула мне руки. Кляп она сняла, но спать ей все равно пришлось с веревкой на руках (она все еще была в халате). Я развязал.
      «Разрешите, я посмотрю».
      Я попятился от нее, я ее все еще боялся
      «Смотрите, у меня ничего нет в руках. Вы промывали?»
      Да.
      «Продезинфицировали?»
      Да, все в порядке.
      Тогда она пошла и принесла маленькую бутылочку детоловой мази, наложила ее на марлечку и подошла ко мне.
      Что за шутки опять у вас, сказал я.
      «Я только хочу слегка помазать. Сядьте. Сядьте». И она так сказала это, что я сразу понял, плохого она мне делать не собирается. Странно, но иногда бывали такие ситуации, когда я верил ей сразу и безо всякого.
      Она отлепила пластырь и убрала вату, сделав все это очень осторожно. Я заметил, как она вздрогнула, когда увидела рану (еще бы, зрелище было не из приятных), но потом она очень легко протерла ее и наложила вату снова.
      Премного благодарен, сказал я.
      «Извините меня, я... за то, что я делала. И я должна еще поблагодарить вас за то, что вы не ответили мне тем же. Вы имели на это полное право».
      Все не так легко, когда ты в таком положении.
      «Я ни о чем не хочу говорить. Просто я хочу сказать, что очень виновата».
      Я принимаю ваши извинения.
      Все это было, конечно, формально, она повернулась к своему завтраку, а я вышел наружу. Когда я постучал в дверь узнать, можно ли унести посуду, она была там уже полностью одета и постель ее была тоже заправлена. Я спросил, не хочет ли она чего, и она ответила, что нет. Она сказала, что мне надо купить себе стрептоцидовой мази, подала мне поднос и даже чуть заметно улыбнулась и поклонилась при этом. Это было совсем немного, но означало очень многое, это обещало огромные перемены. Я даже подумал, что такое стоило вообще моей головы. Я был просто счастлив в то утро. Как будто солнце выглянуло снова.
      Затем дня два или три ничего особенного не происходило. Ни плохого, ни хорошего. Говорила она немного, но уже совсем без злости и резкостей, даже без намека на все это. Затем, как-то после завтрака, она попросила меня посидеть, как я делал это в самом начале, чтобы она могла нарисовать меня. Я так понял, что ей нужен был просто предлог, чтобы поговорить.
      «Я хочу, чтобы вы помогли мне», — проговорила она.
      В чем дело, спросил я.
      «У меня есть подруга, девушка, которую любит один молодой человек».
      Так, сказал я, и что дальше. Она остановилась. Я полагаю, чтобы посмотреть, понимаю ли я.
      «Он так сильно ее любит, что даже похищает. И потом держит ее своей пленницей».
      Какое совпадение.
      «Не правда ли?.. Ну, так вот. Она хочет снова быть свободной, но не хочет делать ему плохо, и она просто не знает, как быть. Что бы вы посоветовали?»
      Набраться терпения, сказал я.
      «Что должно произойти перед тем, как он освободит ее?»
      Многое может произойти.
      «Хорошо, не будем играть в прятки. Скажите мне, что я должна сделать, чтобы быть свободной?»
      Я не мог тут ответить. Если бы я сказал: «Жить со мной всегда», это вернуло бы нас к тому, с чего мы начали.
      «Замужество не подходит. Вы не доверяете мне».
      Пока нет.
      «А если я начну спать с вами?»
      Она прекратила рисовать. Я не стал отвечать.
      «Ну?»
      Я всегда думал, что вы не такая, сказал я.
      «Я просто пытаюсь установить вашу цену».
     Как будто это была новая стиральная машина, которую она собиралась купить и прикидывала все за и против.
      Вы знаете, чего я хочу, сказал я.
      «Но это как раз то, чего я не хочу!»
      Ну вот, вы все прекрасно понимаете.
      «О, господи. Слушайте, отвечайте просто: да или нет. Вы хотите, чтобы я была ночью с вами?»
      Не в таком смысле, как вы сейчас говорите.
      «А в каком смысле я сейчас говорю?»
      Я думал, вы более понятливая.
      Она тяжело вздохнула. Но мне понравилось, что я хоть немного ее осадил.
      «Вы считаете, что я лишь ищу способ выбраться отсюда? Все, что бы я ни сделала, все будет только для этого. Так?»
      Я сказал, да, так.
      «А если бы вы решили, что это по какой-то другой причине. Например, из-за того, что вы мне понравились. Или просто ради забавы. Что тогда? Как бы вы к этому отнеслись? Были бы вы рады этому?»
      То, о чем вы говорите, я могу в любое время купить в Лондоне за наличные, сказал я.
      Это заставило ее уже замолчать надолго. Она начала рисовать снова.
      Чуть позже она сказала: «Вы похитили меня не потому, что я вам нравлюсь и привлекаю вас как женщина».
      Вы мне очень нравитесь и привлекаете меня как женщина, сказал я. Больше, чем кто-либо.
      «Вы как китайский черный ящик, — сказала она.
      Потом она опять стала рисовать и больше уже не заговаривала. Я было попробовал, но она сказала, что это портит позу.
      Я понимаю, что именно некоторые могут подумать. Они могут подумать, что я вел себя как-то странно, не как другие, по-особенному. Я знаю, большинство мужчин на моем месте только бы и ждали момента, чтобы воспользоваться своим положением и преимуществом, и, конечно же, нашли бы массу для этого удобных случаев. Я бы, по крайний мере, мог, например, использовать хлороформ. Чтобы сделать все, что мне хочется. Но я просто не такой человек, это совершенно точно, не такой человек вообще. Она как та торопливая гусеница, которой положено питаться три месяца, чтобы вырасти, а она пробует сделать это в три дня. Понимаю, ничего хорошего и не могло из этого получиться, она постоянно была в вечной спешке. Люди сейчас всё время хотят сразу все получить, они не успевают еще даже подумать о чем-нибудь, а уже хотят держать это в своих руках, но я другой, как это говорится старомодный, мне приятно думать о будущем и позволять событиям идти своим чередом. Тише едешь — дальше будешь, как любил повторять дядя font-size:14px;nbsp; br //span Дик, когда бывал в хорошем настроении, не надо создавать суеты, всему свое время.
      И то, чего она так никогда и не смогла понять, это — главного. Для меня главным было то, чтобы она была со мною, только это. И для меня такого было совершенно достаточно. Ничего не надо было больше делать. Только со мною, ну и цела и невредима, конечно же.
      Прошло два или три дня. Она ни разу не говорила много, но потом однажды после ленча спросила: «Я пленница или я смертник?»
      Я понял, что это она просто опять начала играть словами, и поэтому не ответил.
      «А не стать ли нам лучше снова друзьями?»
      Я всегда за, сказал я.
      «Мне бы хотелось сегодня принять ванну».
      Хорошо.
      «Тогда не могли бы мы и посидеть наверху? Этот погреб!.. На этот раз я сойду с ума в нем».
      Я сказал, хорошо, я подумаю.
      Ну и конечно, я растопил камин и приготовил все, что нужно. А для полной уверенности убрал все, чем она могла бы меня ударить. Не было уже смысла притворяться, что я по-старому доверяю ей.
      Она вышла, вымылась, и все было как обычно. Когда она появилась из ванной, я связал ей руки, рот не стал завязывать и проводил ее вниз. Я заметил, что она сильно надушилась своими французскими духами, волосы она забрала наверх, как это делала прежде, и на ней был красно-белый домашний халат, который я ей купил. Она попросила налить ей вина, того, что мы не допили (там еще оставалось полбутылки), и я налил ей, и она встала около камина, глядя на горящие поленья и грея попеременно около них свои голые ноги. Мы оба стояли, держа в руках стаканы, и ничего не говорили, но она раза два посмотрела на меня как-то странно, будто она звала что-то, чего я еще не знал, и это заставляло меня нервничать.
      Потом я налил ей еще один бокал, и она выпила его сразу и попросила налить опять.
      «Сядьте», — сказала она, и я сел на диван, туда, куда она указывала. С минуту она разглядывала меня сидящего, потом подошла и встала передо мной как-то очень странно, глядя на меня сверху вниз и покачиваясь с ноги на ногу. Затем чуть повернулась боком и вдруг села ко мне на колени. Я даже растерялся от неожиданности и не знал, что сказать. Как-то она сумела обнять меня руками за шею, и следующее, что она сделала, — это вдруг поцеловала меня прямо в губы. А потом уткнулась лицом мне в плечо.
      «Не будьте таким заторможенным», — сказала она.
      Я был как оглушен. Этого я от нее никак не ожидал.
      «Обними меня, — сказала она. — Вот так вот. Разве тебе не приятно? Я не тяжелая?»
      Она снова положила мне голову на плечо, я же в это время обнимал ее за талию. Я чувствовал, какая она теплая, и от нее пахло духами, и еще халат у нее имел очень глубокий вырез, а полы его распахивались прямо на коленях, но она как будто не замечала этого и, напротив, даже еще положила ноги на диван.
      Что все это значит, сказал я наконец.
      «Ты такой одеревенелый. Расслабься. Тебе не о чем беспокоиться».
      Я постарался. Она лежала тихо, но я все равно чувствовал, что происходит что-то непоправимое.
      «Почему ты меня не поцелуешь?»
      Я уже понимал, что сейчас что-то случится, что-то произойдет жуткое, и я не знал, что делать и как быть. Я поцеловал ее в голову.
      «Да не так же».
      Я не хочу, сказал я.
      Она села, все еще оставаясь у меня на коленях, и посмотрела на меня.
      «Ты не хочешь?»
      Я отвернулся и сторону. Это было нелегко, ее связанные руки лежали у меня на плечах. Я хотел что-нибудь сказать, остановить ее, но не знал как.
      «Почему ты не хочешь?»
      Она подтрунивала надо мной.
      Я могу зайти слишком далеко.
      «Так и я могу!..»
      Я понимал, что она смеется надо мной, она опять меня вышучивала.
      Я знаю, кто я. Не тот, кто вам нужен.
      «А разве ты не знаешь, что бывают моменты, когда любой человек может быть нужен? Даже пень в весенний день. Эй?» — она вроде как потрясла руками мою голову, как будто я был совсем тупица.
      Это может завести неизвестно куда.
      «Меня абсолютно не волнует, куда это может завести. Ты совершеннейший чурбан».
      И тут она вдруг поцеловала меня опять, да так, что я даже почувствовал ее язык.
      «Разве это не хорошо?»
      Понятно, мне пришлось сказать, что хорошо. Я никак не мог взять в толк, что на самом деле значат все эти шутки, и от этого очень нервничал, и помимо моей воли нервничал еще и из-за всех этих поцелуев и всего остального.
      «Ну, так давай тогда, что же ты!»
      И она потянула меня за шею, и я вынужден был это сделать, и губы у нее были сладкие и теплые. И очень мягкие.
      Я понимаю, я был слаб. Мне бы следовало сразу прямо сказать ей, чтобы она прекратила это, еще в самом начале. Потому что это было плохо, неправильно. Но у меня не было совсем воли, и я был как бы без сил, и все, казалось, происходило против моего желания.
      Она положила голову так, чтобы можно было смотреть мне в лицо.
      «Я первая девушка, которую ты целуешь?»
      Прекратите эти глупости.
      «Успокойся. Не нервничай. И не надо ничего стыдиться».
     Потом она подняла голову и стала целовать меня снова, с закрытыми глазами. Конечно, она выпила три стакана хереса. Но то, что произошло потом, заставило меня почувствовать такое смущение, что я даже не знал, куда вообще деться. Я понял, случилось то, чего я и опасался. А я всегда знал (об этом часто говорили, и я слышал о таком в армии), что джентльмен обязан контролировать себя при любых обстоятельствах и держать в руках до самого последнего момента, и потому я был в страшной неловкости. Я подумал, что это ее может обидеть. И поэтому сел попрямее, как только она перестала меня целовать.
      «Что-нибудь не так? Я делаю тебе больно?»
      Да, сказал я.
      Тогда она спустилась с моих колен и сняла руки с шеи, но села все равно очень близко.
      «Не развяжешь ли мне руки?»
      Я поднялся. Мне было очень стыдно, и я должен был отойти к окну и притвориться, будто что-то делаю с занавеской, поправляю ее. Все это время она наблюдала за мной поверх спинки дивана, потом забралась на него с ногами и встала на колени.
      «Фердинанд, что случилось?»
      Ничего не случилось, сказал я.
      «Это не страшно».
      Я не боюсь.
      «Тогда вернись сюда. Погаси свет. Пусть у нас горит только камин».
      Я сделал, что она просила. Свет выключил, но остался у окна.
      «Ну, скорей», — она уже звала.
      Я сказал, все это неправильно. Вы только притворяетесь.
      «Я?»
      Вы сами знаете, что вы только притворяетесь.
      «Почему бы тебе тогда не подойти и не проверить?»
     Я не двигался, все это время я понимал, что происходит ужасная ошибка, непоправимая. Тогда она подошла к камину и встала у огня. Я уже не чувствовал возбуждения больше, внутри у меня все вдруг стало как лед. Это было даже удивительно.
      «Подойди. Сядь здесь».
      Мне и тут хорошо, сказал я.
      Тогда она подошла сама, взяла мою руку двумя своими и привела к камину. Я не сопротивлялся. Там она протянула руки и так посмотрела на меня, что я развязал их. И сразу после этого она подошла ко мне близко и поцеловала, для чего ей пришлось подняться почти на носки. Затем она сделала вообще нечто немыслимое.
      Я не верил своим глазам. Она отступила на шаг и расстегнула халат, и под ним у нее ничего не было. А потом она вообще сбросила его на пол. Она была совершенно голая!..
      Я взглянул на нее всю лишь мельком и больше уже не смотрел. Она стояла передо мной, улыбаясь и ожидая, что будет, — это можно было видеть по ее лицу, она ждала, что я буду делать. Потом она подняла руки и стала распускать волосы. И это было уже совсем как провокация, сознательно рассчитанное действие: стоять передо мной голой в полумраке, в свете камина, и распускать волосы. Я не мог себе поверить, больше даже, я должен был, но не мог. Поверить в то, что все это на самом деле, а не кажется, я был не в состоянии...
      Это было что-то такое страшное, что я почувствовал себя противно, дурно, меня стало трясти, мне было так стыдно, что я хотел в этот момент оказаться где-нибудь на краю земли. Это было хуже, чем с проституткой, ту я не уважал, она была для меня ничто, но Миранда... Я чувствовал, что не могу вынести этого...
      Мы стояли, она заканчивала передо мной развязывать волосы, потом встряхнула ими, совершенно распущенными, и я почувствовал, что стыдно мне становится все больше. А она еще и подошла ко мне и стала снимать и с меня пиджак, потом галстук, потом она расстегнула на моей рубашке все пуговички, одну за другой. Я был как пластилин в ее руках, как замазка. Потом она стала стаскивать с меня рубашку.
      Я все продолжал думать, перестаньте, перестаньте, так нельзя, это неправильно, но я был совершенно безволен. И вот наконец я тоже оказался голый, и она, подойдя, прижалась ко мне грудью, но я был весь уже совершенно пустой, внутри у меня все умерло, это уже был будто другой я и другая она. Я понимаю, что оказался тогда совсем не тем, чем следовало, совсем ненормальным, потому что был как деревянный и не делал того, что в такой ситуации делать нужно. Она, заметив это, попробовала сделать еще и такое, о чем я даже не хочу говорить, кроме единственного: никогда не думал, что она на это способна. Она лежала со мной на диване и так далее, но внутри я уже весь изнывал.
      Она заставила меня выглядеть совершенным дураком. Я знал, она могла подумать, вот почему он всегда был таким деликатным и уважительным, никогда не делал ничего грубого. Я хотел уже попытаться, хотел доказать, что мое уважение к ней всегда было настоящим. Я хотел, чтобы она видела, я способен на это; тогда бы я мог сказать, что мне этого просто не надо, что это ниже меня, что это ниже и ее и что это вообще только гадость. Но у меня ничего не получилось.
      Мы еще немного полежали тихо и не двигаясь, я чувствовал в это время, что она презирает меня как урода.
      В конце концов, она спустилась с дивана и присела около меня на колени, мягко коснувшись моей головы.
      «Это случается почти с каждым мужчиной, это пустяки».
     Можно было подумать, что она по этой части была уже опытнейший человек в мире.
      Она вернулась назад к камину, надела свой халат и села там же, глядя на меня. Я оделся. Я сказал ей, я знаю, что у меня никогда не получится это. Я наплел дикую историю, чтобы ей стало меня жалко, все это было вранье, я даже не знаю, поверила ли она мне; о том, как я могу любить, но что этого у меня никогда быть не может. Вот почему я и решил похитить ее.
      «Но разве вам не было приятно касаться меня? Мне показалось, вам хотелось меня целовать».
      Я сказал, я говорю о том, что после поцелуев.
      «Мне не следовало наносить вам такой удар».
      Это не ваша вина, сказал я. Я не такой, как другие. Этого никому не понять.
      «Я это могу понять».
      Я бы только мечтал об этом, сказал я. Я никогда не смогу стать полноценным человеком.
      «Как Тантал. Танталовы муки». Она объяснила, что это.
      Она долго сидела совершенно молча. Мне уже чуть ли не захотелось дать ей хлороформа. Спустить ее вниз и кончить все это. Я хотел остаться один.
      «Какой врач сказал вам, что этого у вас не может быть?»
      Просто врач. (Это все было вранье. Я никогда не ходил ни к какому врачу, конечно.)
      «Психиатр?»
      В армии, сказал я. Психиатр.
      «Какие сны вам про меня снились?»
      Всякие.
      «Не эротические?»
      Она просто не могла без этого. Ее так и тянуло говорить на эту тему.
      Я обнимаю вас, сказал я. Это все. Мы спим бок о бок, а на улице ветер, дождь или еще что-нибудь.
      «Не хотите попробовать?»
      Ничего хорошего не получится.
      «Если вы хотите, я готова».
      Я не хочу, сказал я.
      Я не хочу, чтобы вы больше говорили об этом, сказал я.
      Она замолчала. Казалось, это длится страшно долго.
      «Почему, вы думаете, я сделала это? Только ради освобождения?»
      Но не из-за любви, сказал я.
      «Сказать вам? — она поднялась. — Я сегодня перешагнула через свои принципы, через саму себя, через все, что мне всегда было дорого. Да, и чтобы стать свободной. И об этом я тоже думала. Но я думала и о том, чтобы помочь вам. И вы должны этому верить. Я хотела показать вам, что эротика — эротика только действо, действо, как многое-многое другое. Это не грязь, это не малость, но это и не много. Это когда два человека играют своими телами, как игрушками. Это как танец. Как игра».
      Похоже, она решила, что я собираюсь что-то сказать, но я не стал вмешиваться.
      «Я позволила себе с вами то, чего ни разу не позволяла себе ни с кем в жизни, сделала для вас такое, чего не получал от меня еще никто. И, разумеется, я думаю, что и вы отплатите мне чем-нибудь подобным».
      Я сразу понял ее игру, конечно. Она была всегда такой искусной оборачивать свои намерения во всякие разные слова. Чтобы заставить тебя почувствовать, что ты ей действительно что-то должен, как будто она и не выполняла свое желание в самую первую очередь.
      «Пожалуйста, скажите что-нибудь».
      Что, сказал я.
      «Что вы, по крайней мере, поняли, что я вам сказала».
      Я понял.
      «Это все?»
      У меня нет желания разговаривать.
      «Вы могли остановить меня в самом начале».
      Я пытался, сказал я.
      Она присела на колени у камина.
      «Это невероятно. Мы еще дальше друг от друга, чем раньше».
      Я сказал, раньше вы меня ненавидели. Сейчас, я думаю, вы меня презираете.
      «Я жалею вас. Мне жалко вас, жалко потому, что вы такой, и потому, что вы не понимаете меня, не видите, какая я».
      Отчего не вижу, какая вы. Отчего вы думаете, что я не вижу.
      Это прозвучало резко, я уже сыт был ею по горло, мне все уже надоело. Она оглянулась, очень быстро повернув голову, потом опустила ее и спрятала лицо в ладонях. Чтобы немножко поплакать, я думаю. Ну и наконец она сказала очень тихим голосом: «Пожалуйста, отведите меня вниз».
      Что я и сделал. Когда мы уже были внизу и я, сняв с нее веревку, собирался уходить, она повернулась ко мне и сказала:
      «Мы были голыми друг перед другом. Мы уже не можем быть чужими больше».

      Я как с ума сошел, когда выбрался наружу. Не могу даже объяснить. Я не спал всю ночь, я все вспоминал, снова и снова, как я стою там, как лежу голый, и как там все со мной было, и что она должна была подумать. Я даже представил себе, как она смеется сейчас надо мной внизу. Каждый раз, как только я представлял себе эту сцену, у меня просто все тело становилось красным. Я мечтал, чтобы ночь никогда не кончалась. Мечтал, чтобы темнота продолжалась вечно.
      Я ходил наверху несколько часов. В конце концов, я вывел машину и поехал к морю, на огромной скорости, я совсем не думал о том, что может случиться.
      Я вообще тогда мог сделать все что угодно. Я мог бы убить ее. Все, что произошло потом, я думаю, было уже именно из-за этой ночи.
     Как будто она была совершенно глупой, будто не было ума абсолютно, как у беспросветной тупицы. Я понимал, конечно, что она не была такой на самом деле, просто она не могла найти правильного пути, как меня любить. У нее была масса способов угодить мне, если уж она этого хотела.
      Но она как любая другая женщина: только одно-единственное на уме.
      Я уже больше никогда не смог начать уважать ее снова. И я испытывал что-то вроде ненависти к ней очень долгое время.
      Потому что ведь я-то знал, что я могу...
      Фотографии (того дня, когда я дал ей наркоз), вот на что я смотрел иногда в те дни. С ними мне было легче. Они не донимали меня вопросами.
      Вот чего она уже не узнала никогда.

      Что делать, я спустился вниз на следующий день, и там все было так, будто вчера ничего не случилось. Она не сказала об этом ни слова, как и я. Я приготовил ей завтрак, она сказала, что в Льюисе ей ничего не надо, потом она вышла пройтись в наружный подвал, и затем я закрыл ее снова и ушел. Понятное дело, мне нужно было хоть немного поспать.
      Но вечером все было по-другому.
      «Я хочу поговорить с вами».
      Слушаю, сказал я.
      «Я перепробовала все. И мне осталось единственное средство. Я снова собираюсь начать голодовку. Я не буду есть до тех пор, пока вы меня не выпустите».
      Спасибо за предупреждение, сказал я.
      «Это если...»
      О, тут еще есть если, сказал я.
      «Если мы не придем к соглашению».
      Казалось, она выжидала.
      Раньше я от вас такого не слышал, сказал я.
      «Я готова согласиться с тем, что вы не отпустите меня сразу. Но я не согласна больше оставаться здесь, внизу. Я хочу быть пленницей наверху. Мне нужен дневной свет и свежий воздух»,
      Всего только это, сказал я.
      «Да, всего только это».
      И с сегодняшнего вечера, я полагаю.
      «В очень скором времени».
      Я полагаю, следует пригласить плотника и маляра и купить люстру.
      Тогда она вздохнула, она начала понимать, что к нему. И сменила пластинку.
      «Не будьте таким. Ну, пожалуйста, не будьте таким, — она посмотрела на меня своим особенным взглядом. — Вся эта ваша ирония. Я не собираюсь вам делать ничего плохого».
      Все уже не действовало. Она убила главное, она уничтожила все возвышенное и стала обыкновенной, заурядной женщиной, как и все, я не мог уже больше уважать ее, почитать не мог, преклоняться перед ней уже не мог, не за что уже было преклоняться. Все эти ее хитрости, я же понимал, что стоит только ей выбраться отсюда наверх, и сразу — поминай как звали.
      Но в то же время и вся эта затея с голоданием мне тоже не нравилась, поэтому самое лучшее было — это потянуть время.
      Как скоро, сказал я.
      «Вы можете держать меня в одной из ванных комнат. Вы можете обить ее железом и досками всю. Я смогу спать там. Потом, возможно, вы могли бы, связав меня и завязав мне рот, разрешать изредка посидеть у открытого окна. Это все, что я прошу».
      Это все, сказал я. Интересно. Что подумают люди, увидев набитые как попало доски на окнах?
      «Тогда лучше умереть с голоду, чем остаться здесь. Держите меня там на цепи. Что угодно. Но дайте мне возможность дышать свежим воздухом и span style=color:#000000;span style=nbsp; видеть дневной свет».
      Я подумаю об этом, сказал я.
      «Нет. Сейчас».
      Вы забываете, кто хозяин.
      «Сейчас».
      Я не могу ответить сейчас. Мне надо подумать.
      «Хорошо. Завтра утром. Или вы разрешаете мне перейти наверх, или я не притрагиваюсь к еде. И тогда это будет убийство».
      Выглядела она злой и противной. Я лишь повернулся и закрыл за собой дверь.

      Я думал об этом весь вечер. Я понял, что мне надо выиграть время, мне надо притвориться, что я буду это делать, что я этим занят. Как говорится, активно делать вид.
      И еще я придумал одну вещь, какую я смогу сделать заодно, когда подойдет для этого время…

      Когда я на следующее утро спустился вниз, я сказал, что все обдумал, что учел все ее требования, прикинул в деталях и так далее — одну комнату можно выбрать и приспособить, но мне потребуется неделя. Я думал, она начнет дуться, но она выслушала и согласилась.
      «Но если вы опять станете тянуть, я начну голодовку. Понятно?»
      Я начну завтра. Но потребуется много материала, досок и специальный брус. Это займет день или два. Чтобы привезти все это.
      Она бросила на меня прежний строгий взгляд, но я только отвернулся и взял ее ведро.
      После этого у нас все шло нормально, за исключением того, что мне все время приходилось притворяться. Мы говорили мало, но и резкой со мной она не была. В один из дней она захотела принять ванну, а заодно и посмотреть, как я готовлю комнату. Я знал, что она этого захочет, поэтому я уже заранее принес досок и сделал все так, чтобы казалось, будто я на самом деле заделываю окно (это была задняя ванная комната). Она сказала, что хочет сюда кресло в старом королевском стиле Виндзор (совершенно как по-прежнему, когда она просила что-нибудь для себя). Я его купил на следующей день и, понятно, снес вниз показать. Она не захотела держать кресло у себя там, оно должно было быть унесено обратно наверх. Она сказала, что не хочет, чтобы вещи, которые у нее были внизу (из мебели), перешли с нею. Это сложности не составляло. После того как она посмотрела комнату и дыры для шурупов в оконном проеме, она на самом деле начала верить, что я действительно окажусь таким простаком, пущу ее наверх и поселю открыто.
      Сцена ее перехода в дом ею была задумана такая: я должен был спуститься вниз и привести ее наверх, где мы поужинаем, и она проведет свою первую ночь наверху и утром увидит рассвет.
      Она была совершенно как ребенок иногда. А теперь еще я повеселела. Видимо, считала, что меня уже провела. Я смотрел на нее, и мне даже иногда приходилось смеяться про себя над ней. Я сказал — смеяться, но вместе с тем я чувствовал себя очень неспокойно, когда этот день настал.
      Когда я спустился вниз в шесть часов, она сказала, что от меня заразилась насморком, который я подхватил в Льюисе в парикмахерской.
      Она была вся оживленная, сияющая и довольная и посмеивалась, конечно, время от времени надо мной в кулак. Но теперь смеяться приходило мое время.
      «Вот тут вещи, которые мне понадобятся на ночь. Остальные вы можете принести завтра. Там все готово?» Она уже спрашивала это за ленчем, и я сказал, что да.
      Я сказал, да, готово.
      «Пойдемте тогда быстрее. Будете меня связывать?»
      Только тут одно но, сказал я. Одно условие.
      «Условие?» — В лице у нее что-то изменилось. Она поняла сразу.
      Я вот что подумал, сказал я.
      «Что?» — Глаза у нее просто горели.
      Мне бы хотелось сделать несколько фотографий.
      «Моих? Но вы их уже сделали множество».
      Я имел в виду не такие.
      «Я не понимаю». Но я видел, что она поняла.
      Я хочу сфотографировать вас в таком виде, в каком вы были в тот вечер, сказал я.
      Она села на край кровати.
      «Продолжайте».
     И вы должны иметь вид на снимках, как будто вам нравится фотографироваться, сказал я. И принимать позы, какие я скажу.
      Она продолжала сидеть, не говоря ни слова. Я думал, что она вот-вот устроит мне сцену. Но она просто сидела на кровати, шмыгая носом.
      «А если я не соглашусь?»
      Я должен иметь гарантии в таком деле. Я должен, себя чем-то обезопасить. Мне нужно несколько ваших фотографий, которые вам бы было стыдно показать кому-либо еше.
     «Вы хотите сказать, что я должна позировать вам для непристойных фотографий, с тем чтобы вы могли меня скомпрометировать, вздумай я в случае моего бегства обратиться в полицию?»
      Да, именно такая мысль, сказал я. Не непристойные. Просто фотографии, которые вам не хотелось бы видеть напечатанными. Как художественное фото.
      «Нет».
      Я лишь прошу того, что вы уже делали без всякой моей просьбы.
      «Нет, нет, нет».
      Я понял вас в таком случае, сказал я.
      «То, что я сделала тогда, было плохо. Я сделала... сделала это от отчаяния, в отчаянии, что между нами нет ничего, кроме подозрительности, низости и ненависти. А то, что предлагаете вы, это совсем другое. Это гнусно».
      Я не вижу разницы.
      Она встала и прошла к противоположной стене.
      Вы это сделали один раз. Можете сделать и снова.
      «Господи, господи, это сумасшедший дом». — Она обвела комнату глазами, как будто меня совсем и не было, как будто был кто-то еще, кто мог ее слышать, или будто она собиралась сейчас вот обрушить стены.
      Или вы это делаете, или вы не выйдете отсюда вообще. Ни гулять. Ни ванной. Ничего.
      Я сказал, вы думали, что вам удастся меня провести. Вам пришла в голову новая идея. Как выбраться отсюда. Околпачить меня и сдать полиции.
      Вы не лучше, чем обыкновенная уличная женщина, сказал я. Я уважал вас, я преклонялся перед вами, потому что думал, вы выше всего этого, выше того, что вы сделали. Не как остальные. Но вы такая же. Вы сделаете любую гадость, лишь бы добиться того, что вам нужно.
      «Остановитесь, остановитесь», — прокричала она.
      Я могу найти таких умелиц, как вы, сотни в Лондоне, и даже более умелых, чем вы. В любое время. И делать с ними все, что захочу.
      «Вы отвратительный, грязный, тупоголовый ублюдок!»
      Продолжайте, сказал я. Это как раз ваш язык.
     «Вы извращаете все законы человеческой порядочности, все правила приличия и такта, растаптываете все хрупкое и интимное, что есть в человеческой природе вообще. Вы опошляете все, к чему только ни прикоснетесь. И вы наконец опошлили все, что было или могло быть хрупкого и интимного между нами как между мужчиной и женщиной».
     Пошел горшок перед котлом хвалиться, сказал я. Вы раздевались, вы просили. Сейчас вы это получили.
      «Вон! Вон!»
      Это был настоящий вопль.
      Да или нет, сказал я.
      Она повернулась, схватила со стола чернильницу и бросила ее в меня.
      Это последнее, что она успела сделать. Я вышел и закрыл дверь на засов. Ужина я ей не дал, оставил вариться в собственном соку. Я съел цыпленка, которого купил на всякий случай, и выпил шампанского, а остальное вылил в раковину.

      Я чувствовал удовлетворение, не знаю почему. До этого я все время понимал, что был нерешителен, безволен, теперь я ей отплатил ее же монетой за все, что она говорила и думала обо мне. Я прошелся наверху, посмотрел на ее комнату, и это заставило меня даже рассмеяться, подумав о ней, там, внизу; она именно как раз из тех, кто должен оставаться внизу в прямом и переносном смысле, и если она, может быть, и не заслуживала этого сначала, то она все сделала для того, чтобы оставаться именно там теперь. У меня были все основания преподнести ей урок, показать, что к чему, и посмеяться последним.

      В конце концов, я лег спать, я посмотрел прежние фотографии и несколько журналов, и у меня появились кое-какие мысли. Среди журналов был один под названием «Туфли», и в нем были очень интересные снимки девушек, в основном их ног, обутых в разного рода туфли, причем некоторые девушки были лишь в туфлях и с поясками на талиях. Это были на самом деле очень необычные фотографии, в действительности художественные.
      Что бы там ни было, утром, когда я спустился вниз, я, как всегда, прежде постучался и подождал перед тем, как войти. Но я очень удивился, когда увидел, что она все еще в постели. Она проспала всю ночь в одежде, лишь накрывшись верхним одеялом, и в первое мгновение, казалось, даже не понимала, где она и кто я. Я стоял, ожидая, когда она опять напустится на меня, но она лишь села на край кровати и, поставив локти на колени, обхватила голову руками, как будто все вокруг — это продолжающийся ночной кошмар и как будто она все никак не может проснуться.
      Она кашлянула. Кашель прозвучал немного гулко. И выглядела она неважно.
      Поэтому я не стал на этот раз много говорить и только пошел и приготовил ей завтрак. Она выпила кофе и съела каши, голодание, видимо, откладывалось, и потом снова села в прежнюю свою позу. Я видел, что это очередной ее фокус, ей просто надо было меня разжалобить, дождавшись момента, когда я упаду перед ней на колени и начну просить прощения.
     Дать вам аспирина, спросил я. Я видел, что простужена она все-таки довольно сильно.
      Она кивнула, все так же не поднимая головы. Я сходил и принес таблетки, и, когда пришел, она сидела в той же позе. Можно было видеть, что старается она хорошо. Но такой прием уже был, это было похоже на плохое настроение. Поэтому я подумал, ладно, дадим настроению пройти. Я могу подождать.

      В ленч, когда я спустился, она была в постели. Она посмотрела на меня из-под простыни и сказала, что хочет лишь бульону и чаю, что я ей и принес и затем опять ушел. Примерно то же было и за ужином. Она попросила у меня аспирина. К еде она почти не, притронулась. Но и это уже было знакомо, я видел такое прежде. За весь день мы с ней не сказали и двадцати слов.
      На следующий день все продолжалось. Когда я вошел, она опять была еще в постели. Хотя я заметил, что она уже не спала, потому что лежала с открытыми глазами. Глядя на меня.
      Ну как, сказал я. Она не ответила, она лишь продолжала лежать.
      Я сказал, если вы думаете, что этим своим лежанием и всеми вашими штучками сможете запудрить мне мозги, то на этот раз вы ошибаетесь.
      Это заставило ее открыть рот.
      «Вы не человек. Вы просто маленький грязный вонючий онанист».
      Я сделал вид, что не слышал ее, и только сходил и принес ей завтрак. Когда я подошел к ней, чтобы поставить на стол кофе, она сказала: «Не подходите ко мне близко!» Полным ненависти голосом.
      Я ведь могу вообще не приходить, сказал я, дразня ее. Что тогда?
      «Если бы у меня были силы убить тебя. Я бы убила тебя не задумываясь. Как скорпиона. Я это сделаю еще, когда поправлюсь. Ни в какую полицию я не пойду. Тюрьма слишком хороша для тебя. Я просто приду и убью тебя».
      Я понимал, что она злится оттого, что ее планы разгаданы. У меня тоже была простуда, и я знал, что это не слишком опасно.
      Вы очень много говорите. Вы забываете, кто хозяин. Я могу просто забыть про вас тут. Никто не узнает.
      На это она лишь закрыла глаза.
      Тогда я ушел, я поехал в Льюис и купил еды. В ленч она, казалось, спала. Я сказал, все готово, она пошевелилась, и я, убедившись, что она слышала, оставил еду и ушел.

      В ужин она все еще была в постели, но сидела и читала Шекспира.
      Я спросил ее, не стало ли ей лучше. С иронией, конечно.
      Но она лишь продолжала читать, ничего не ответив. Я было уже чуть не выхватил книгу, чтобы поучить ее, но сдержался. Через полчаса, после того как я сам поужинал, я вернулся к ней, и она все еще ничего не ела, а когда я ей это заметил, она сказала: «Я болею. Мне кажется, у меня грипп».
      Но и тут она не утерпела, чтобы не добавить: «Что вы станете делать, если мне понадобится врач?»
      Поживем — увидим, сказал я.
      «У меня внутри все болит. Когда я кашляю».
      Это простуда, сказал я.
      «Это не простуда». Она прямо выкрикнула мне это.
      Конечно, это простуда, сказал я. И перестаньте притворяться.
      «Я не притворяюсь».
      Ну, конечно же, нет. Вы не притворялись ни разу в своей жизни.
      «Боже милосердный, вы не мужчина, если вы вообще когда-то были им».
      Повторите свои слова, сказал я. Я выпил за ужином немного лишнего, почти полбутылки шампанского (я нашел в Льюисе магазин, где продавали его по полбутылки), поэтому у меня не было настроения терпеть все ее глупости.
      «Я сказала, вы не мужчина».
      Ладно, ответил я. Хватит. Вставайте е постели. Теперь я отдаю приказы.
      Я терпел достаточно, большинство мужчин сделало бы это раньше. Я пошел и сорвал с нее простыню и схватил за руку, чтобы стащить с кровати, она стала сопротивляться, царапать мне лицо.
      Я сказал, ладно, я вас проучу.
      В кармане у меня были ее веревки, и после небольшой борьбы я связал ее и потом привязал и кляп, и это была ее вина, что веревки оказались затянутыми слишком туго; я прикрутил ее дополнительным куском веревки к кровати и затем пошел и принес камеру с треногой и вспышку. Она еще посопротивлялась, конечно, она боролась, трясла головой, испепеляла взглядом, как это говорится, пробовала даже подлизываться, стать ласковой, но я не поддался ни на что. Я снял с нее все, что на ней было, и сначала она не хотела делать то, что я говорил, но в конце концов она и лежала и стояла так, как я велел (я отказывался фотографировать, если она не соглашалась в этом участвовать). Так что фотографии свои я получил.

      Тут не было моей вины. Откуда я мог знать, что она была более больна, чем выглядела. Она выглядела, будто у нее просто была простуда.
      Я проявил и отпечатал фотографии этим же вечером. Мне больше нравились те, где ее голову не было видно. С кляпом она, конечно, выглядела не слишком красиво. Лучшими из них были те, где она стояла на высоких каблуках, снятая сзади. Привязанные к кровати руки придавали ей, как это называется, дополнительную пикантность. Надо признаться, я был совершенно доволен тем, что получилось.
      На следующий день к моему приходу она уже встала и была в халате, по всему было видно, что она ждала меня. Но то, что она сделала, меня очень удивило. Она шагнула ко мне и опустилась передо мной на колени. Как будто была совершенно пьяная. Лицо у нее горело, что было, то было, это правда, это я видел. Она смотрела на меня и плакала и так продолжала стоять, не поднимаясь с колен.
      «Я больна ужасно. У меня пневмония. Или плеврит. Вызовите доктора».
      Я сказал, встаньте и ложитесь обратно в постель. Потом я сходил, чтобы принести ей кофе.
      Когда я вернулся, я сказал, вы же сами понимаете, что это не пневмония, если бы это была пневмония, вы бы даже не смогли встать с постели.
      «Я не могу дышать по ночам. Вот здесь у меня болит, мне приходится лежать на левом боку. Пожалуйста, возьмите мой градусник».
      Я взял градусник, и на нем было 39,1, но я знал, как можно набивать на градуснике температуру.
      «Здесь очень мало воздуха. Я здесь задыхаюсь».
      Тут полно воздуха, сказал я. Она была сама виновата в том, что уже выкидывала подобные шутки прежде.
     Но все же я съездил в Льюис и привез ей из аптеки и слабительное от запора, которое она просила, и специальные, какие мне посоветовали, противогриппозные таблетки, и ингалятор, и она все это взяла и таблетки выпила. Она попыталась немного поесть за ужином, но не смогла, и ее вырвало, вид у нее в это время был действительно очень неважный, и, надо признаться, я в первый раз подумал, что в ее словах содержится доля правды. Лицо у нее было красным, волосы слиплись от пота и торчали космами, хотя это тоже можно было сделать специально.
      Я убрал за ней рвоту, дал ей лекарство и собрался уже уйти, когда она попросила меня сесть на постель рядом с ней, потому что она не могла говорить громко.
      «Думаете, я бы стала разговаривать с вами, если бы не была ужасно больно после всего, что вы сделали?»
      Вы сами напросились на это, сказал я.
      «Вы должны понять, что я действительно больна».
      Это грипп, сказал я. Им в Льюисе многие болеют.
     «Это не грипп, у меня пневмония. Что-то жуткое. Я не могу дышать».
      Все будет хорошо, вы поправитесь, сказал я. Эти желтые таблетки вам помогут. Аптекарь сказал это лучшее средство.
      «Не вызвать врача — это убийство. Вы собираетесь меня убить».
      Я же говорю вам, что вы поправитесь. Это грипп, сказал я. Как только она опять упомянула о враче, у меня снова возникли подозрения.
     «Вы не протрете мне платком лицо? Пожалуйста, он тут на стуле».
      И странно, я сделал, что она просила, и первый раз за все эти дни, как ни удивительно почувствовал к ней жалость. Она сказала: спасибо.
      Тогда я пойду, сказал я.
      «Не уходите Я умру. Она на самом деде постаралась ухватить меня за руку.
      Не будьте такой глупой, сказал я.
      «Вы должны уступить, вы должны».
     И вдруг она заплакала снова, я видел, как ее глаза наполнялись слезами, и она стала поворачивать голову из стороны в сторону, перекатывая ее по подушке. В то время мне ее уже было жалко, и поэтому я сел на край кровати, подал ей платок и сказал ей, что я никогда бы не отказался вызвать врача, если бы она была на самом деле больна серьезно. Если бы она была серьезно больна, я бы вызвал его тотчас. Я даже сказал, что я все еще люблю ее, и даже попросил у нее прощения и всякое такое. Но слезы у нее продолжали бежать, и, казалось, она не слушала. Даже когда я сказал, что она выглядит много лучше, чем за день до этого, что было, в общем-то, не совсем правда.
      В конце концов, она успокоилась, некоторое время лежала с закрытыми глазами и тихо, но потом, когда я двинулся, она произнесла: «Можно мне вас попросить кое о чем?»
      О чем, спросил я.
      «Можете вы сегодня остаться здесь со мной и открыть дверь для воздуха?»
      Я согласился, и мы выключили свет в ее комнате. И оставили только свет снаружи и еще работающий вентилятор, и я сел около нее уже надолго. Одно время стояла тишина, и она лежала тоже тихо, потом она стала дышать как-то странно часто, как будто она бежала вверх по лестнице, и время от времени начинала говорить, один раз произнесла что-то вроде «пожалуйста, не надо», в другой раз мне послышалось мое имя, но все это было неразборчиво, — ну, а потом я почувствовал, что она заснула, и, когда я позвал ее, она не ответила, и я вышел и закрыл за собой дверь и поставил будильник на раннее утро. Я еще подумал о том, что она заснула как-то очень быстро, я даже не успел заметить как. И подумал еще о том, что это к лучшему, и подумал, что, может быть, эти желтые таблетки ей помогут, и ей к завтрашнему утру станет лучше, и она пойдет на поправку. Я даже решил — где-то это хорошо, что она заболела, потому что, если бы она не заболела, и все бы шло по-старому, у нас бы с ней долго еще было неизвестно что.
      Что я хочу всем этим сказать, так это только то, что все случившееся потом было для меня совершеннейшей неожиданностью. Сейчас я понимаю, все сделанное мной на следующий дань было ошибкой, но тогда, в то время, в тот день, я считал, что поступаю правильно, что делаю все к лучшему и что я имею на это право.


      II

14 октября

      Семь часов вечера.
      Я постоянно думаю только об одном, если только люди видела. Если только они видели.
      Соучастие в преступлении...
     А сейчас я пытаюсь все поведать вот этому дневнику, этой тетрадке, которую он купил мне сегодня утром. Заботливый...
      Тихо.
     Глубоко под землей я начинаю чувствовать все больший и больший страх. Это только поверхностная тишина...
     Никаких непристойностей, никакого секса. Но глаза у него сумасшедшие. Серые, с серыми, исчезающими в глубине искорками. Начать с того, что мне приходится следить за ним постоянно. Я все равно думаю, что это должен быть секс, и если поворачиваюсь к нему спиной, то на значительном от него расстоянии и только так, чтобы он не мог на меня внезапно броситься, и мне нужно постоянно слышать его и знать, где он находится в комнате.
      Сила. Как отчетливо я начинаю понимать эти сейчас.
      Я сознаю, что ядерное оружие для человечества — это плохо. Но быть такой беспомощной в подобной ситуации, мне кажется, плохо тоже.
      Как бы я хотела сейчас владеть дзюдо. Чтобы заставить его молить о пощаде.
      Этот склеп... Тут так душно. Стены давят, я все время прислушиваюсь, где он, пока пишу. Все мои мысли сейчас как плохие рисунки, которые нужно рвать тут же, на месте, не раздумывая.
      Бежать, бежать, бежать.
      Единственная мысль...
      ...Странная вещь. Он меня любит. Я от этого испытываю к нему только еще большее отвращение. И презрение. Не могу выносить этой комнаты. Кто угодно обезумеет здесь с горя... Могу представить себе их теперешнее безумное горе...
      Как он может любить меня? Как можно любить человека, которого не знаешь?..
      Он положительно хочет мне понравиться, вот как раз на кого похожи все эти сходящие с ума   м у ж и к и. Они бессознательно, невольно сумасшедшие, они и должны быть в определенном смысле безумными, как все те, кто решается наконец на что-то ужасное.
      Кстати, это только последние день-два я могу так о нем говорить.
      А весь тот путь сюда в фургоне — это был сплошной кошмар. Когда тебя тошнит и ты боишься, что задохнешься под кляпом от собственного же приступа рвоты. И потом сам приступ рвоты... Думаешь, что сейчас тебя затащат в кусты, изнасилуют и убьют. Когда машина остановилась, я была уверена, что сейчас это и начнется. Наверное, потому меня и вырвало. Совсем не от его гнусного хлороформа. (Я помнила эти жуткие истории Пенни Лестер, которые она рассказывала ночью в спальной комнате, о том, каким образом ее мать осталась жива, будучи изнасилованной японцем, помнила эти ее слова: ни сопротивляйся, не сопротивляйся! А потом еще кто-то в Пансионе говорил, что для изнасилования нужно двое мужчин. Что женщины, которые позволяют себя изнасиловать одному человеку, хотят быть изнасилованными.) Сейчас я уже знаю, что это не будет его способом. Он опять прибегнет к хлороформу или к чему-нибудь еще. Но та первая ночь: не сопротивляйся, не сопротивляйся!..
      Я благодарна судьбе, что осталась жива. Я ужасная трусиха, я не хочу умирать, я так люблю жизнь, так страстно люблю, я никогда раньше не знала, что мне так хочется жить. Если я выйду отсюда, я уже больше никогда не буду прежней.
      Мне все равно, что он будет со мной делать. Лишь бы я осталась жива...
      Вся эта невыразимая мерзость, которую он может сделать...
      Я все обыскала в стремлении найти какое-нибудь оружие, но нет ничего, что можно было бы в качестве него использовать. Будь я даже сильной и опытной. Каждую ночь я подпираю дверь стулом, так, по крайней мере, я хоть уверена, что он не войдет неуслышанным.
      До безобразия примитивные умывальник и туалет.
      Огромная глухая железная дверь. Ни скважины. Ничего.
     И тишина. Сейчас я к этому уже немного привыкла. Но это  у ж а с н о. Ни малейшего звука. Это заставляет меня все время чего-то ждать.
      Жива. Жива в том смысле, что вот эта смерть и есть жизнь.
      Целая серия книг по искусству. Стоимостью почти в пятьдесят фунтов, я подсчитала. В ту первую ночь меня осенило, что они предназначены для   м е н я. Что я не случайная жертва, ко всему прочему.
      Потом полный шкаф одежды: юбки, кофты, платья, разных цветов чулки и совершенно экстравагантный подбор нижнего — «в Париж на субботу и воскресенье» — белья, ночные сорочки. Я заметила, что все примерно моего размера. Слишком вызывающие, но он сказал, что видел меня все время в ярких платьях.
      Все сейчас в моей жизни кажется удивительно прекрасным. Вот был Д. П. Даже это кажется необыкновенным. Восхитительно. Все —   в о с х и т и т е л ь н о!
      А теперь вот это...
      Я немного поспала при включенном свете, не разбирая постели. Я бы с удовольствием попила воды, но боюсь, в нее что-нибудь подмешано. Я все еще не перестала опасаться, что в пище может быть какое-нибудь снотворное.
      Прошло семь дней. А будто семь недель.
      Он был таким невинным и расстроенным, когда остановил меня. Сказал, что переехал собаку. Я подумала, что это может быть Мисти. Он как раз тот человек, про которого такого совсем не подумаешь. Абсолютно не похож на похитителя.
      Как падение с обрыва в бездну. Так внезапно оказаться на самом краю…
      Каждую ночь я делаю то, чего не делала уже целую вечность. Я лежу и молюсь. Я не становлюсь на колени, я знаю, что Бог презирает унижающихся. Я лежу и прошу его, чтобы он утешил М., и П., и Минни, и Каролину, которая, должно быть, чувствует себя такой виноватой, и всех-всех остальных, и даже тех, кто был бы рад моим несчастьям — или несчастьям других людей. Как Пирс и Антуанетта. Я прошу его помочь и этому несчастному, во власти которого нахожусь. Я прошу его помочь мне. Не в том, чтобы избежать изнасилования, или надругательства, или убийства. Я прошу у него света.
      Буквально. Дневного света.
      Я не могу выносить этой абсолютной тьмы. Он купил мне ночники. И сейчас я ложусь спать, обязательно включив один из них. До этого я спала с верхним светом.
      Пробуждение — это хуже всего. Я просыпаюсь и первое мгновение думаю, что я дома или у Каролины. Затем это обрушивается на меня.
      Не знаю, действительно ли я верю в Бога. Я молилась ему неистово в машине, когда думала, что мне предстоит умереть (это как раз доказывает   п р о т и в о п о л о ж н о е, сказал бы Д. П.). Но от молитвы становится легче.
      Все это куски и обрывки. Я не могу сосредоточиться. Я думала о стольких вещах, а сейчас не могу думать ни об одной.
      Но когда пишешь, успокаиваешься. Иллюзия, конечно. Но все-таки.
      Это как занимать себя подсчитыванием денег, сколько было и сколько осталось. И сколько истрачено.

15 октября

      У него никогда не было родителей, и воспитала его тетя. Я хорошо представляю себе ее. Тощая женщина с бледным лицом и безобразными, брезгливо сжатыми тонкими губами, и, я думаю, еще-серые глаза, и неизменная бежевая шляпка, как колпак на чайнике, и, помимо всего, сор я грязь. Сор и грязь всюду в этом ее маленьком вонючем мире задворок. Я сказала ему, что это он ищет себе мать, которой у него никогда не было, но он, конечно, не стал слушать… В Бога он не верит. От этого только еще больше захотелось верить. Я рассказывала о себе. О П. и М. Коротко и без всяких сантиментов, лишь основное. О М. он знал. Я думаю, об этом уже весь город знает.
      Мое заключение такое: я нужна ему как утешение. Срок в заключении. Нескончаемый срок...

      То первое утро. Он постучался в дверь и подождал десять минут — как он всегда делает. Нельзя сказать, что это были слишком приятные десять минут. Вся моя решимость, какой я набралась за ночь, улетучилась, как дым, и я опять осталась наедине со своими мыслями и страхами, одинокая, беспомощная и растерянная. Я стояла тогда и только повторяла себе: если он будет это делать, не сопротивляйся, не сопротивляйся. Я готовилась уже сказать, делайте что хотите, только не убивайте меня. Не убивайте меня, и вы сможете это повторить снова. Вроде как я произведена для многократного употребления. И не линяю при стирке...
      Все оказалось по-другому. Когда он вошел, он лишь встал около двери, очень застенчиво и неловко, и я сразу, как только увидела его лицо без шляпы, узнала его. У меня хорошая зрительная память, в этом я уже много раз убеждалась, лица людей я запоминаю непроизвольно. Я вспомнила, что он был клерком в городском муниципальном банке и выиграл баснословную сумму денег. Его фотография была в газете. Мы тогда еще все решили, что встречали его около банка.
      Он пытался это отрицать, но стоял весь красный. Он краснеет ото всего.
      Спровоцировать его ничего не стоит. Типичное лицо обиженного или «страдальца». Само воплощение страдания. Робкий и застенчивый, как овечка. Нет, скорее как жираф. Как долговязый, неуклюжий жираф. Я огорошила его вопросами, не дав ему даже времени собраться с мыслями, и испугала его этим насмерть, и единственное, что он смог сделать в этой обстановке, — только смотреть на меня с каким-то упреком, будто я спрашивать не имею права. Будто уж этого он совсем от меня не ожидал.
      Он никогда не имел дела с девушками. Во всяком случае, с такими, как я.
      Лилейный мальчик-с-пальчик, этакий недотрога.
      Ростом он под метр восемьдесят. Сантиметров на двадцать выше меня. Тощий, поэтому кажется еще выше, чем есть. Нескладный. Руки слишком большие, отвратительно телесного, бело-розового цвета. Не мужские руки. Кадык слишком большой, кисти слишком большие, подбородок совсем уже огромный, верхняя губа обрублена, ноздри, сбоку красные. Аденоиды. Смешно говорит в нос, как раз та манера, посредством которой необразованные люди стараются казаться образованными. От этого еще больше проигрывает. Лицо слишком длинное. Блеклые черные волосы. Вьющиеся, зачесанные назад, совершенно по-плебейски. Скованный. Постоянно сдержан. На нем всегда пиджак спортивного покроя, и фланелевая рубашка, и галстук. И даже запонки.
      Он как раз из таких, кого называют «положительными молодыми людьми».
      Абсолютно бесстрастный. Выглядит, по крайней мере, так.
      Имеет манеру стоять, свесив руки по бокам или держа их позади себя, как будто вообще не зная, что ими можно делать.
      Предупредительно ждет моих приказаний.
      Глаза рыбьи. Они наблюдают. И это все. Никакого выражения.
      Он так и провоцирует меня быть капризной. Вести себя как вздорная богатая клиентка — а он продавец в отделе тканей.
      Это, его линия поведения. Притворно смиренный. Виноват — простите.
      Я сижу, ем, читаю книгу, а он   н а б л ю д а е т меня. Я говорю ему «иди» —он идет.
      Он следил за мной тайно около двух лет. Он любит меня безнадежно, он очень одинок и знал, что я всегда буду «выше» его. Это было жутко, он говорил так неуклюже, у него привычка всегда стараться обойти суть дела, ходить вокруг да около и все оправдываться. Я сидела и слушала. Я не могла поднять на него глаза.
      Это было то, что в его душе. Угадывалось как сквозь чудовищно толстую мандариновую корку. После того, как он кончил, мы долго молчали. Когда он поднялся, чтобы идти, я постаралась сказать ему, что я все поняла, что я никому не скажу, если он меня отпусти домой, но он лишь еще больше заторопился. Я постаралась выглядеть очень сочуствуюшей и понимающей, но эти, видимо, его только испугало.
      На следующее утро я попробовала снова, я узнала, как его зовут - гнусное совпадение, - я все объяснила ему очень толково, я строила ему глазки, я старалась его обворожить, и опять это повергло его только в страх.
      Во время ленча я сказала ему, что вижу, что он уже стыдится своего поступка, он уже раскаялся, и еще не слишком поздно... Пытаешься подействовать на его совесть, взываешь к сознанию, но это не срабатывает совершенно. Да, я стыжусь, скажет он; я знаю, что мне должно быть стыдно, скажет он. Я объяснила ему, что он не похож на безнравственного человека. Он сказал, это единственная безнравственная вещь, которую он сделал в своей жизни.
      Вероятно, так и есть. Но все равно это самооправдание.
     Иногда он мне кажется очень умным. Он старается подкупить меня, вызвав к себе сочувствие, изображая из себя жертву обстоятельств, зажатую в тиски постоянных неудач и невезучести.
     Этим вечером я попробовала держать себя с ним не совсем прилично, как этакая стерва, вздорно, капризно. Он только принял еще более, чем прежде, несчастный вид. У него очень хорошо получается принимать вид несчастного.
      Опутывая меня паутиной этой своей «несчастности». Этой своей непринадлежности к моему «классу»…
      Я вообще-то знаю, кто я для него. Бабочка, которую он всегда мечтал поймать. Я вспомнила, как Д. П. говорил — это было в первый раз, когда я встретилась с ним, — что коллекционеры есть худшая из всех пород двуногих скотин. Он говорил о коллекционерах в искусстве, конечно. Я тогда это не очень-то поняла, я думала, что он просто рисуется, пытается своей циничностью и грубостью произвести впечатление на Каролину, да и на меня тоже. Но он, конечно, был прав. Это антижизнь, атиискусство, анти-, что бы там ни было.
      Я пишу в этой жуткой, как бесконечная ночь, тишине, как будто со мой все нормально. А ведь это не так. Мне так плохо, так одиноко, так страшно. Одиночество невыносимо. Каждый раз, когда дверь открывается, мне хочется броситься туда и бежать. Но я знаю, что должна терпеть до поры до времени и таиться. Чтобы усыпить его бдительность. Все продумать наперед и использовать момент внезапности.
      В ы ж и т ь.

16 октября