ПИСЬМО В БУДУЩЕЕ

     Я приветствую вас, недоделки ХХI века, вынужденные жить на сублимированной пище и робко дышать, чтобы не сдуть последние крохи так называемой вами окружающей среды. Как вам живется там, в вашем обезвоженном, стерилизованном, противозачаточном далеке? Не опостылело ли? Не осточертенело?.. Мне даже не жаль вас, настолько вся ваша жизнь для меня неинтересна, а сами вы для меня бессмысленны…
      Я люблю жить так, что даже одного дня моей жизни хватило бы, чтобы повергнуть вас в содрогание от всей степени моего кощунства. Я люблю рубить лес, который вы будете восстанавливать по кусточкам, и так, чтобы падающий ствол, как хлыст, сбивал с треском сухие сучки с рядом стоящих деревьев, крушил кроны берез и осин и наконец хлестко ударялся вершиной оземь. Я люблю стрелять влет по живой несущейся цели, из ружья, на расстоянии добрых полста метров, когда настигнутая дробью, весело переве6рнушись через голову, она с громким плеском шлепается в воду, превращаясь в увесистый богатый трофей утки, скелетики которой вы будете воссоздавать по косточкам, найденным вами на земле в различных укромных местах. Я люблю ловить рыбу, из тех пород, которых у вас не осталось даже в аквариумах, следить за тем, как уверенно потащит такая в воду слегка дрогнувший поначалу поплавок, как будет сгибать удилище подледной удочки или летней донки. Как безуспешно будет стараться разогнуть крючок или растянуть у сети ячею.
      Я люблю рвать цветы, легкомысленно ломать весной ветви сирени и черемухи, смотреть на роскошь зарева лесных пожаров и слушать какой гул производит в темноте идущий по тростнику, все пожирающий на своем пути, жадный ночной пал.
      О, лукавые радетели природы, я люблю все это, прекрасно отдавая себе отчет в том, что вам подобное совершенно непонятно, что у вас от такой «дикости» только слезы наворачиваются на глазах от возмущения и что вам бесполезно обо всей прелести таких ощущений даже пытаться говорить. Несчастные убогие недомерки, вы видели когда-нибудь мертвого волка, с оскаленной мордой, взъерошенным загривком, лежащего в деревне на утоптанном снегу посередине двора, убитого охотниками в тайге и привезенного на тревожно ржущей и дико косящей глазом назад лошади в деревню накануне?.. Какая это картина!..
      А видели когда-нибудь истерзанную девчушку, истерзанную толпой ее же дружков, возвращающуюся уже на рассвете после летней ночи домой, в полуразорванной одежде, заплаканную и со знаками любовных укусов на не закрывающейся остатками платья ее белой, нежной, с округлыми розовыми сосками груди?..
      Да нет, откуда? Ведь вы никогда не охотились, не портили целок, не совращали несовершеннолетних, все ваши девушки уже до вас с младенчества испорчены и совращены вашими порнофильмами и прогрессивно ранним половым воспитанием. Не брюхатели баб, они от этого у вас все до роботоподобности, как резиновые заводные куклы, напрочь защищены. Не нарушали целостности и покоя «окружающей» вас природы «взрывами» своих инстинктов. К тому же и волка, как вредоносного хищника, вы перевоспитали в травоядного по Даниилу Андрееву, а то и попросту начисто извели.
      Я же люблю жить там, где пахнет смолой, сосновой корой и кедром, где улицы мостят бревнами, теми бревнами, которые сиротливо лежат у вас на пригородных участках, пересчитанные и ухоженные, приготовленные для постройки ваших дач, и по которым мы тут ходим, делаем из них тротуары и запахиваем за ненадобностью в землю бульдозерами как навоз. Где по утрам над трубами поднимается белый древесный дым, а из окон пахнет хлебом. Где в день получки и завоза в магазин водки люди перепиваются всем поселком и улицы после этого шумны от драк. Где девки визжат от стыда и нежности, когда к ним прикасаются мужские руки, а парни грубо гладят их теплые, мягкие, ищущие защиты во мху меж кочек голые зады.
      Я люблю вдыхать настоенный на хвое густой утренний воздух. Смотреть на встающее над верхушками деревьев еще неосвоенных девственных лесов солнце. Люблю забываться на мгновение перед неожиданно представшим с возвышения видом дали – и засыпать эту даль шестиметровой высоты насыпю, прокладывая туда новое железнодорожное полотно.
      Вам все это вчуже, несчастные. Откуда вам понять, чувствительным престарелкам, что ощущаешь, когда обдает из-под цепи бензопилы лицо и руки струя опилок, как леденит ладони сквозь рукавицы выстывшая на морозе сталь, как охватывает дрожь нетерпения от мучительно и стыдливо, и наконец, согласно распахнутых навстречу женских ног, когда поднимаешь беззащитного и обреченного на гибель, беспомощного птенца убитой тобою гусыни, когда неимоверным усилием сдерживаешь себя, давая женщине, так и оставшейся недоступной, уйти, а уже взятой на мушку самке глухаря свободно взлететь. Что чувствуешь, когда загоняешь гвоздь себе в руку, либо до крови кусаешь губы, чтобы только не видеть счастливую улыбку всю жизнь любимой тобою женщины, сидящей с новым мужем за свадебным столом. Или, с другой стороны, когда вспоминаешь, в какой ад превращается жизнь с нелюбимым человеком, на котором ты был вынужден жениться из-за появления на свет случайного, незапрограмированного, незапланированного ребенка; и с которым ты, тем не менее, живешь всю жизнь. Или когда, являясь по сути своей прижимистым человеком, ты вынужден все накопленные за много лет работы средства инвалиду-родственнику отдать. Откуда вам такое понять. Ущербные кастраты, живущие в вашем сублимированном и пустынном, но хорошо продуманном и комфортно отлаженном далеке. О, никчемные вырожденцы, кичащиеся своим сознанием и корчащие из себя добродетельных защитников природы! Да вам просто нечего, да и главное, не от кого что-либо уже защищать!!.

Человек из прошлого,
пос. Сибирский

АКТ ОБЩЕНИЯ

      Каждый город имеет своего собственного дурака. Маленький город — одного-двух, а большой может иметь их несколько. Это своего рода достопримечательность, наряду с центральной площадью, фонтаном, стадионом на сто тысяч мест, зданием аэро¬порта или речного вокзала.
      Когда я еще ходил в школу, на нашей улице я часто встре¬чал статного средних лет мужчину, с усиками бабочкой, в изящ¬ном коричневого вельвета костюме, белой манишке, в галстуке и в кирзовых до блеска начищенных сапогах. Он любил появляться на улице и, высоко подняв голову и заложив руки за спину, рас¬хаживал по тротуару и демонстрировал себя. Это был наш мест¬ный дурак, районный.
      Но вот Туля-велосипедист — дурак городского масштаба. Кто не видел его степенно разъезжающим на своем старом дорож¬ном велосипеде с приделанным сбоку третьим колесом в виде ко¬ляски зимой и летом по главным улицам центрального района и аккуратно останавливавшимся на перекрестках при красном све¬те у светофорных столбов. Кто не видел Тулю в *** году зимой, когда вместо фары у него был привинчен пустой полуметровый отражатель от прожектора, которым он по¬давал сигналы на пешеходных переходах, стуча по нему гаечным ключом и насмерть путая переходящих улицу прохожих. Тулю, который сейчас ездит в защитной каске и досконально выполня¬ет правила уличного движения вплоть до подачи сигнала вытянутой рукой при повороте, обгоне и объезде. Тулю, которого при каждом приезде в город высокопоставленных лиц прячут на всякий случай на "Владимирскую", и все это несмотря на его протесты и заверения: "Разве ж я не понимаю, все будет в по¬рядке...", - и который, горько жалуясь, может рассказать каж¬дому желающему, что ему не разрешают жениться, и что он страстно хочет, и о том, что у него была даже какая-то там любовь...
      В общем, Тулю не знать невозможно. Хоть раз, хоть мель¬ком, но в городе его видел каждый.
      В Центральных банях постоянный посетитель некий Федя. Он там пользуется популярностью, в пивном ларьке ему порой перепадает кружка пива, а банщицы пускают его мыться бесплатно и без очереди. И он ходит голый среди скамеек, стыдливо прикрывшись тазиком, надувая свою хилую грудь и мерясь объе¬мом мышц с молодыми людьми.
      Дураки смешны и жалки. Мы часто улыбаемся, глядя на них, но когда встречаем их взгляд, стараемся отвести глаза как можно скорее. Смеяться им в лицо мы не решаемся. А когда они с нами заговаривают, мы совсем уже не знаем, куда деться от неловкости и стыда. Нам поверяют свои тайны, а мы в это врем с затравленным видом крутим головой по сторонам и слабой улыбкой стараемся всем дать понять, что дурак этот — не наш родственник, и что вообще мы с ним не имеем ничего общего.
      Дураков немало, и жалко, что их не тянет друг к другу, в союзе они бы не выглядели настолько ущербными и брошенными среди нас. И имели бы даже вес, создавая свое общество, по¬добно, скажем, обществу глухонемых. Но нет, они льнут к нормальным. И, пожалуй, в этом-то их и горе: как знать, может быть, понять дурака способны только такие же, как и он сам, дураки.

      Подходит ко мне Петя, весь взволнованный, говорит:
      - Тебе творог надо?
      Воскресение. Утро безоблачное, теплое. Народ в парке по скамейкам сидит, на солнце греется. Я тоже, с газеткой, нога на ногу, начала сеанса в кино жду. А Петя передо мной, в авоське сверток, а сам сутулый, подбородок ниже плеч, лице озабоченное. Говорит:
      - Тебе творог надо?
      Люди заинтересовались, на меня поглядывают, наблюдают, а Петя стоит, ответ ждет. Я голову опустил, будто не заме¬чаю, сигарету стал доставать, будто делом занят, а Петя уже у себя по карманам спички шарит, достал, чиркает, мне пред¬лагает. Я даже покраснел от смущения.
      - Или ты,- говорю ему, — парень, к чертовой матери!
      Тихо так говорю, чтобы никто, кроме него, больше не услышал. Петя только головой мотнул. Повернулся, ушел. Догнал какую-то женщину, сказал что-то, рядом пристроился, авоську показал и все говорит, говорит... Женщине пришлось на другую сторону улицы перейти. Петя мужчину с хозяйственной сумкой остановил. Тот вообще долго не стал задерживаться, обошел Петю и своей дорогой направился.
      - Творога надо? — Петя ему вслед. — Творог в магазине дают.
      Мужчина нерешительно останавливается.
      - Где? — сквозь улыбку и полуобернувшись спрашивает он.
      - Там, внизу, в магазине,- кричит Петя, показывает рукой и с готовностью бежит к мужчине. — Бумага есть? Они только в свою дают. У меня газетка, надо?
      - У меня кулек,- обрывает мужчина и, бросив взгляд в сторону людей на скамейках, отворачивается.
      А Петя, ободренный и воодушевленный, исполненный добра, кричит уже другим прохожим:
      - Кому творог надо? Там творог дают...
      И выглядит он печально в своем простодушии, в своей привязанности к людям нормальным, в своей искренней и назойли¬вой добросердечности. Выглядит как истинно самый настоящий дурак. То бишь далеко не от мира сего.
      А я смотрю на часы, поднимаюсь и, рассуждая о столь об¬ременительном для нас прямодушии дураков, иду в кино, смот¬рю плохой сентиментальный фильм, в конце плачу, но стара¬тельно скрываю слезы от соседей, ругаю себя за них. Все же, когда зажигают свет, я уже в норме. Встаю с видом усталости и разочарования, с ничего не значащим видом поднимаю упав¬шую у соседа перчатку, у выхода с ничего не значащим видом, устало и привычно пропускаю женщин вперед, стараясь в то же время не показаться особенно услужливым, приторно любез¬ным, картинно вежливым, чтобы не умалить этим своей незави¬симости, собственного достоинства. И гордо несу свое досто¬инство домой, к себе в квартиру; закрываю за собой дверь и остаюсь в одиночестве. Потом снова сажусь за стол и снова углубляюсь в работу, в книги, и сижу до самой ночи, не зная отдыха и в благородном стремлении поразить мир своими открытиями, мыслями и интеллектом.

ГОРБУН

      Нормальным людям мир свойственно видеть безущербным. Уродство им свойственно не замечать, закрывать на него глаза, не обращать внимания, Нормальный человек никогда не получит удовольствие от созерцания урода, не станет пристально и усиленно его рассматривать, не загорится желанием с ним познакомиться, напротив, он, скорее всего, постарается пройти мимо и близкой встречи с ним избежать.
      Мы всегда ревниво охраняем свою психику и всегда воздерживаемся обременять воображение нетипичным, исключая его из памяти, стремясь сберечь душевный покой. Чтобы не беспокоиться, не расстраиваться излишне, не страдать угрызениями совести, не мучиться, не сопереживать.
      И отворачиваемся, отделываемся, проходим мимо, а если судьба или суровая необходимость заставляет нас сойтись с уродом коротко, мы общаемся с ним, разговариваем, делаем какие-то нужные дела, даже поддерживаем какие-то отношения, но уродство в нем не видим, уродство в нем привычно умудряемся опускать…

      В маленьком провинциальном захолустном вокзальчике, где всегда скука, покосившиеся избы на противоположной стороне привокзальной площади, полупьяные мужики в телогрейках по скамьях, черствые пирожки у лотка и вечно замусоренный и заплеванный подсолнечной шелухой пол, где я однажды холодной дождливой осенью, возвращаясь с охоты, очень долго, в течение полусуток, дожидался своего опаздывающего поезда в город Н. , я видел как в зал ожидания вошел горбун.
      Он возник внезапно, будто выпрыгнув из-за хлопнувшей двери, и, пройдя вперед несколько метров, остановился посередине зала. В тени от тамбура и отделенный от меня несколькими рядами скамеек с тесно сидящими и полудремлющими на них людьми. Черты его лица были решительны, и фигура виделась отчетливо. На голове у него была шляпа, которую он снял, чтобы стряхнуть с полей дождевые капли, на шее висел шелковый шарфик. Ноги росли из тела по-журавлиному, почти прямо из плеч, шея отсутствовала, голова провалилась куда-то внутрь туловища, но, тем не менее, на одной руке была надета лайковая перчатка, в другой он держал портфель-дипломатку, а на выпирающей передним горбом вперед груди было застегнуто дорогое драповое пальто.
      Горбун стряхнул дождевые капли, спрятал в карман одну перчатку и, обвел глазами присутствующих. А надо сказать, что недалеко от входа сидела среди подруг удивительной красоты девушка, причем, настолько красивая, что даже странно было видеть такую среди всей этой запущенности и суеты. Вся недремлющая мужская часть пассажиров не оставляла ее без внимания, даже я сам вслед за одним интеллигентным туристиком с толстой книгой в руках, лежащим среди таких же туристов на рюкзаках неподалеку от меня, весь день без конца на нее посматривал, отводя глаза.
      И вот к этой девушке горбун и подошел.
      Он остановился перед ней и поздоровался. Задний горб в тот момент, когда он кланялся ей, взлетел у него над головой. И оставшись в этом полусогнутом положении, он, хотя пальто и висело на нем как на обрубке дерева с сучком, начал тихим и вкрадчивым голосом размеренно и долго, а иногда торопливо и увлеченно, что-то девушке говорить. Он вытягивал из рукавов пальто белоснежные манжеты с запонками, красиво загибал свои длинные тонкие пальцы, наклонялся еще ниже, чтобы заглянуть девушке в лицо, шутил, улыбался, и становилось жутко и страшно от понимания, что это он ведь совершенно явнейшими образом ее кадрит. Интеллигентный туристик при такой неловкой сцене даже опустил поглубже голову в книгу, стараясь не смотреть. А горбун достал дорогую пачку сигарет, снял и опять надел оставшуюся на руке перчатку и, потом открыл дипломат, чтобы показать девушке какой-то иллюстрированный журнал. И только тогда уже, когда он, должно быть, еще для большей проникновенности попытался коснуться пальцами руки девушки, лежащей у нее на колене, та наконец обратила к нему взгляд.
      - Ну все? – сказала она, подняв голову, и посмотрела ему в лицо.
      Горбун выжидательно замер.
      - Ну а теперь иди.
      Горбун еще некоторое время помедлил.
      - Проваливай, я говорю… - И девушка отвернулась, взяв подсолнечных семечек из кулька, лежащего на скамейке между ней и подругой, и продолжила бросать семечки себе в рот.
      Горбун еще потоптался на месте, хотел, похоже, что-то добавить, но, в конце концов, не нашелся и, круто повернувшись на каблуках, ушел. Он переступил через ноги растянувшихся у скамеек туристов и опять оказался у тамбура. Хлопнула дверь, потянуло сквозняком.
      И вновь наступила ровная монотонная тишина. Какой-то молодой парень из дальнего угла только фыркнул, а девушка повернулась к подругам, вполголоса продолжив прерванный разговор. Все близь сидящие вернулись кто к своей дремоте, кто к мирной беседе и высказался по поводу происшедшего лишь мужик в обшарпанной кожаной шапке на голове, как бы подведя философский итог:
      - На то и щука в море, чтобы карась не дремал…
      И сосед добавил:
      - Лихо налетел, ни дать ни взять, орел…
      Да старушка из ближнего угла, тоже сидящая на мешках какой-то поклажи, проговорила:
      - Это ведь Прошка Малафеев, учетчицы нашей сын. Они только на ее зарплату и живут, и откуда у него деньги берутся, чтобы таким фертом ходить…
      И после этого громко голос уже никто не подавал. О происшедшем больше не вспоминали, девушки продолжали щелкать семечки и лишь посмеивались над чем-то своим иногда, старушка в углу затихла, поудобнее устроившись на своих мешках, мужик в кожаной шапке, чтобы не выходит на улицу, приоткрыл немного дверцу не топящейся печки-голландки и незаметно закурил,пуская в топку дым. Интеллигентный туристик больше глаз на девушку не поднимал.
      А я отвернулся и стал смотреть в окно. Дождь уже кончился. Хотя погода продолжала оставаться пасмурная, сырая. На площади стояли лужи, и ветер гнал по ним листву. Горбун, вышедший из здания вокзала, стоял теперь на противоположной стороне привокзальной площади у водяной колонки. Пальто его, перчатки и шляпа висели на чугунной крышке колонки. А сам он, пустив воду и смачивая под струей свои огромные, уродливые, на несоразмерно длинных руках ладони, отряхивал расклешенные, модные, слегка тронутые сзади каплями грязи брюки. Потом он выпрямился, закрыл кран, надел пальто, перчатки, шляпу и как ни в чем не бывало зашагал дальше…

      Живут в одном подъезде большого многоэтажного дома две семьи старых писателей. Если зимой появляется на площадке между первым и вторым этажом запущенная кем-то обогреться в подъезд уличная кошка, то можно с уверенностью сказать, что это их рук дело. Если появится около нее кусочек колбасы – это тоже их забота. Они же ее и поят, ставя молоко в баночке. И устраивают ей подстилку. Если кто-то вышвыривает ее из подъезда на улицу, то водворяет ее на место опять кто-нибудь из них. Они сооружают на балконах кормушки для птиц, сыплют им хлебных крошек и зерен, приносят в тепло квартиры естественным образом замерзающих в зимние морозы на улице состарившихся голубей. А потом возвращаются за свой письменный стол и продолжают писать свои книги, изобретая слова о сострадании и добре, рассуждая о понятиях «сочувствие к чужой боли», внося своим существованием в мир мнение, что подобные вещи не миф, а реальность, что все это в жизни все-таки существуют…

И в качестве запоздалого эпиграфа:

«Собаку переехала полуторка.
Собака торопливо умирала.
Играли дети. Люди шли по улице.
Шли мимо, а собака умирала.
Я взял полураздавленного пса.
Я удивился на жестокость эту,
С проезжей части оттащил к кювету,
Где пес скончался через полчаса.

Я прибыл в этот городок вчера.
Гремели поезда. Мели метели.
Здесь рано наступали вечера.
Здесь на столбах плафоны не горели.
Здесь рано наступали вечера…
Заигранно, как старая пластинка,
Скрипели ставни, пели флюгера,
В помойках возле каждого двора
Хрипели доморощенные динго…»
                   С. Куняев

 


И наконец последнее (А. Рекемчук):
 «Жест великой русской литературы – к страждущему…»

АПОКРИФ

      1
      - Тот ли ты, который должен прийти? Или ждать нам другого?..
      - Ты сам видишь, Иоанн.
      - О радостный день моей жизни! Я ждал тебя так долго!.. Скажи, настало время?
      - Настало, Иоанн.
      - Как я рад встрече… Дай облобызать твои плечи. Дай развязать сандалии твои… Приляг вот здесь. Отдохни. Здесь теплее. О, свет небесный, я просто не найду себе места!.. Я напою тебя молоком. У меня есть козье молоко и лепешки. Возляг ближе к огню, вот здесь. А то уже изо рта пар идет. Холодны ночи в пустыне…
      - Ты много говоришь, Иоанн.
      - От радости. Прости. Я совсем ополоумел от слез, ожидая тебя. Возляг, раздели со мной скромный ужин.
      - Мне надо отправляться в путь…
      - Я знаю, но подожди, задержись мгновение. Мы ведь разойдемся и уже не увидимся никогда. Я тебя ждал целую вечность и - никогда больше не увижу в жизни. Не спеши… Поговори хотя бы со мной напоследок. Больше ведь поговорить на этом их языке нам будет не с кем… Кто тебя родил?..
      - Жена плотника. А тебя?..
      - Дочь садовника. Славная женщина. Она и сейчас живет в Иудине… А скажи, тебе на самом деле надо сделать это?
      - На то не моя воля.
      - Да, я понимаю… Но как только подумаешь, что тебе предстоит… Ты мог стать царем, взять власть над людьми, и через это перестроить мир?..
      - Ты же хорошо знаешь, что так перестроить ничего не удается.
      - Да, конечно. Но как подумаю, что такой конец…
      - Другого не дано. Или власть, или воля пославшего нас … Мне пора, Иоанн. Светлеет восток. Надо в путь…
      - Радуйся, Мессия!..
      - Прощай, Иоанн. Продолжай пасти своих заблудших овец…
      - Они не так плохи, если разобраться.
      - Я это знаю.… Будем стойки. Радости тебе быть…

      2
      - Что ты говоришь? Прощать злодея? Да не было на свете никогда такого…Они же тогда расплодятся как коты…
      - Он говорит, что мы не имеем права судить.
      - А еще он говорит, что надо любить врагов наших…
      - Ну, мудрец!.. И он претендует на звание царя?
      - Он называет себя сыном Бога!
      - Это уже слишком.
      - Но его слушают люди.
      - Он умеет говорить… «Что ты смотришь на сучок в глазе брата своего, а бревна в твоем глазу не замечаешь?..»
      - Греческие умничания…
      - И он сотворяет чудеса.
      - Чародейство…
      - Такие ни одному чародею не под силу…
      - И он говорит, что пришел нас спасти, и что для этого мы должны любить и друг друга, и всех грешников в мире, мытарей и блудниц…
      - Он сумасшедший.
      - И что Бог – это и есть любовь…
      - Какое кощунство!..

      3
      Бог одинок в своей вселенной.
      Он проносится в звенящей, космической, ледяной пустоте, нигде не встречая себе ни противодействия, ни понимания, ни отражения.
      Одинокий Бог-дух, вседержитель космической пыли, властелин сущего, животворящий и созидающий бытие, он томится от своего одиночества, он изнывает от тайны своей божественной сути.
      Он знает все. Все законы существования и не существования тоже, чем движимы светила, откуда рождаются звезды, он знает тайны гигантских карликов, звездных коллапсов, плазмы и энтропии, тайны живой клетки, атома и его мельчайших частиц, энергии, человеческой физиологии, тайну возникновения мысли, ему подвластны законы гравитации и механизм эволюции организмов, причинно-следственная связь, пространство и время. Он знает все, но не знает главного – тайны своего всезнающего божеского духа…
      И он страждет от невозможности понять себя, от обреченности никогда не видеть такого, как он, второго.

      Это он создал весь этот многоликий и многочисленный человеческий род. Но от этого не стал менее одиноким.
      Он создал свет и плоть, жизнь и смерть, ангелов и их подручных, и архангела Гавриила. По образу и подобию своему. Максимально используя догадки о своей божественной природе.
      И как было сладостно ему поначалу с этим другим. Бог говорил, и Гавриил соглашался, и Бог находил в нем свое второе «я».
      Это они вместе решили создать из людей Человека, и начать этот умопомрачительный, захватывающий процесс созидания поколения своих, близких… (божеств?..). Как увлеченно взялись они за воплощение этой идеи, сколько радости было на их совместном пути, сколько страсти и пыла было отдано делу. Как они думали, мыслили синхронно, как понимали друг друга без слов, вместе бдели, вместе творили, были неразлучны во всем. Как самозабвенно отдавали сокровенной цели все помыслы и силы.
      Как поражал архангел Бога своей неожиданностью точнейших и умнейших мыслей, подчас в своей логической завершенности забегающих далеко вперед, и своей быстротой, легкостью, преподнося растроганному Богу то, о чем тот не начинал еще даже думать. Как был бескорыстно и свято предан идее познания всего до конца…
      Но ведь и это обернулось суетой. Первым пал Человек. Не выдержал бесконечной жертвенности духа и стал извлекать из своих духовных способностей в конце концов пользу. За ним пал и Гавриил, возненавидев за эту неудачу, за предательство, все человечество. И превратился в мстительного князя Тьмы, обладателя ада, и его самозабвенному рачению об их общей идее пришел конец.
      И Бог опять остался один. Один, наедине со своим неудачным бракованным детищем: родом человеческим. Который, ему ничего уже не оставалось, как оставить продолжать жить, и ничего не оставалось, как продолжать о нем заботиться, по возможности ему помогать, наставлять и, понимая всю тщету своих усилий, посылать время от времени в мир Истину, Правду, Откровение, не надеясь на ответ и лишь терпеливо, милосердно снисходя к существованию человеческой жизни.
      Так и повелось на Земле вслед за божеской безысходностью, что муж любит женщину, жена любит мужа, и каждый видит в другом свое второе «я», а потом в один прекрасный момент обнаруживается, что игра не стоила свеч и они друг от друга страшно далеки. Друг стремится к другу, находя в нем образ Господний, самого лучшего человека на земле, а потом все равно остается, как после миража, в одиночестве и пустоте. Пигмалион творит Галатею и молит Бога, чтобы тот вдохнул в нее душу, вдохнул жизнь в этот сотворенный им, долго ожидаемый им, и уж наконец-то достигнутый человеческий Идеал. И Бог внемлет, и снисходит, и оживляет, по человеколюбию и терпению своему, в то же время прекрасно зная то, что произойдет, наперед. И Галатея ступает в мир и становится Кстантиппой. И Пигмалион снова одинок в своей жизни, снова один, как и был.

Из книги «Охота пуще неволи»