Памяти Натальи Сергеевны Орловой

     Таких людей сейчас уже нет. И, видимо, уже и не будет. В моей жизни, по крайней мере, уж точно. Наталья Серге-евна была в ней последняя. Это я говорю о ее отличительной особенности, об обладании ею элементом той старой, ушедшей уже в прошлое, широко бытовавшей в 19 веке, культуры, с которой мы, представители поколений 20 века, знакомились по книгам писателей-классиков из дворян, описывающих старую дореволюционную жизнь, по мемуарам представителей дворянского сословия и из соприкосновения с еще живыми носителями фамилий и традиций, которые тогда, в нашем 20 веке, еще не перевелись. Я говорю о том элементе – и постараюсь сказать побольше об этом, максимально уточнив о чем речь, потому что это-то и является самым важным для меня в этом «поминовении», – который являлся центральным в культуре той эпохи и характеризовался для каждого сколько-нибудь образованного культурного начитанного продвинутого человека такими понятиями как честь, достоинство, благородство, бескорыстие, неподкупность, непродажность, служение какой-то идее и благообразие в поступках, в общем, тем, что мы и привыкли вменять людям дворянского происхождения, и что теперь можно ощутить, прочувствовать только, наверное, в кино.
      Например, в фильмах Никиты Михалкова, члена талантливейшей, ведущей свою историю тоже из дворян, семьи, умудрившейся преуспевать во все времена, и в дореволюционные, и в антидворянские послереволюционные, жестоко советские, и теперь в постсоветские антисоветские времена преуспевающей тоже вполне, единственного еще понимающего в чем суть, потому что нынешние молодые режиссеры или писатели, берущиеся писать и снимать дореволюционное, не знают ту жизнь вообще, у них даже актеры, исполняющие роли завсегдатаев салонов высшего света говорят языком ДОМ-2. Михалков же все это понимает, он за свою жизнь представил целый спектр талантливых фильмов, в которых то, о чем я упоминаю, присутствовало, понимает как никто другой, хотя сам уже носителем этого элемента, пожалуй, не является, не отвечает в достаточной мере всем требованиям, и у него взгляд на это явление, по большей части, уже со стороны, сам он не из последних, он другой. Может быть, потому что их семья выжила. Те, с ярко выраженным элементом, о котором я говорю, как Николай Гумилев, например, в советскую эпоху, как правило, не выживали.
      Так вот Орлова... пусть, кстати, это и не строго обязательно для обозначения характеристики мной приводимого элемента... тоже была из дворянской семьи. Отец ее тихо и затаенно работавший при советской власти охотоведом в глубокой глуши Западной Сибири, в Томской губернии, на Крайнем севере,– Наталья Сергеевна даже любила вспоминать, что родилась она в чуме, – среди инородцев, живший с женой и ребенком в поселке ненцев в тундре безвыездно и в недоступности в силу бездорожья по несколько лет, все же был извлечен Советской властью из тундры в 37 году, репрессирован и расстрелян, а мама, такой же, как папа, научный работник-природовед, автор изданной в 1952 году большой книги о Сибири, продолжала и в тридцатые, сороковые, пятидесятые затаенно жить в Новосибирске, воспитывая дочь, Наталью Сергеевну, работая в институте народов Севера, не вспоминая ни о муже, ни о своих родителях, ни о несправедливостях новой власти по отношению к ним, к дворянам, и даже мало рассказывая не только о своем происхождении, но и вообще о родственниках, что происходило во всех семьях в те времена в целях безопасности, на всякий случай, потому что не дай Бог... Потому-то мы, теперешние, плохо наших предков и знаем... Передавая дочери не столько, так сказать, внешние фамильные ценности, сколько именно этот элемент.
      Еще раз повторюсь, этот элемент не обязательно был свойственен именно дворянскому сословию, у дворян он просто, хотелось бы верить, превозносился и, может быть, был представлен более широко, но присущ, свойственен-то он был людям нашей страны всегда во все времена, в любом общественном слое при любых общественных формациях, вспомнить хотя бы протопопа Аввакума. Советская власть, кстати, вся держалась именно на этом элементе, и войну мы выиграли тоже видимо благодаря ему. Это сейчас в школе забывают вспоминать Матросова и Мересьева, воспитывая в детях уважение больше к объективным, поддающимся научному обоснованию и, так сказать, непосредственной пальпации руками, то есть, какие можно потрогать, реальным силам истории, уважение к законам спроса и предложения, психологической заинтересованности, рынку, к наличию разных точек зрения на один предмет и т.д., чем к отдельным конкретным личностям с их поступками и подвигами. Но мы-то, поколения двадцатого века, воспитывались на образах рыцарей и борцов за правое дело, на образе Павла Корчагина, неподкупного Робеспьера, Джордано Бруно, Спартака и Савонаролы.
        То была вообще эпоха борцов.
        В теперешней жизни героев мы уже не видим. Не назовешь же героями олигархов, какие являют сейчас собой общественный идеал. Тогда же были строители нового будущего, отдававшие жизнь за отечество герои, герои труда, передовики производства, стахановцы, герои пятилеток.
         Тогда героизм был представлен, для него было место в пределах социума. Именно в нашей стране, в отличие от всех остальных обывательских, скучных, сдвинутых на культуре потребления и удовлетворении своих элементарных материальных потребностей стран Запада, в нашей стране существовала самая благоприятная почва для проявления героизма. Можно было с энтузиазмом, жертвуя собственным здоровьем и даже жизнью, строить всемирное братство любви и труда, а так же можно было и противодействовать всеми силами идее этого строительства, называя его деспотией, заблуждением и тоталитаризмом и платя за это годами ссылки, лагерей или одиночной камеры. Так что героизм был востребован, являл себя повсюду. В теперешнее время место героизму, борьбе с обывательщиной и скукой простого потребления благ и жадным оголтелым удовлетворением материальных потребностей, место подвигу, а так же использованию вышеупомянутого элемента на всем земном шаре осталось, пожалуй, только в эзотерике. Так сказать на границе ухода в мир иной, в отдаленности от социума, в отрыве от социума вообще. В уходе от этого, такого, социума в одиночество, в самосозерцание, в самопознание. В йогу, в скит, в монастырь, в мистику, в волшебные сказки, к Толкину, к махатмам в Гималаи. Тогда-то все-таки жилось повеселее, и героям и пассионариям было место в окружающей действительности. Их можно было посмотреть, на них можно было полюбоваться, и тот вышеупомянутый элемент можно было прочувствовать.
     Я хорошо захватил ту жизнь. Отец у меня был писатель, писатель, созданный именно новым временем, временем созидания, пусть во многом подчас насильственного, но все же четкого и спланированного созидания нового общества, для формирования которого требовались светлые образы и светлые стороны действительности. Какие тогдашние писатели и доставали из глубины себя. А читатели потребляли эти образы и вдохновлялись на высокое, как это и задумывалось вождями наверху. И поэтому я, можно сказать, находился в самом горниле, в самой основе механизма воплощения идеи создания нового мира, у самых истоков, в зачатье, у самой главной тайны созидания, уже тогда смутно догадываясь о том, что сначала было слово... с детства испытывая действие этого механизма на себе, насыщаясь им до глубины души. Недаром к более взрослому возрасту, напав на стихи Маяковского, я читал их с великим воодушевлением и упоением, как откровения, узнавая заложенное в детстве и узнавая даже через сорок лет после смерти Маяковского всюду в стране его идеи, и потом всегда в глубине себя уже неся, как флаг, убежденность, что социализм – это Маяковский и есть, что социализм создали не классики марксизма-ленинизма, а именно своим романтическим и истинно творческим гением он. Можно было сказать даже, что вся Советская Россия – это было одно художественное произведение Владимира Маяковского. И не было в истории социализма ничего, что бы Маяковский сначала не сотворил и не отлил в чугун своей непоколебимой строчки, а романтически настроенные пассионарии из простого народа под левый марш не воплотили на стройках пятилеток эти яркие выпуклые и сложенные в красивые рифмы тяжеловесные строки в жизнь.
      В нашем городе в начале пятидесятых годов прошлого столетия была группа писателей, которая создавала подоб-ное настроение в местном масштабе. Я не говорю об авторах Лениниан и им подобных вещах, это уже было коньюктурное следствие новой состоявшейся жизни, извлечение из воплощаемой идеи людьми, в данном случае некоторыми писателями, для себя пользы, и являлось трафаретно заказной литературой, которую никто и не читал, кстати. Но были и искренне вытаскивающие из себя хорошие стороны писатели, такие как Фоняков, Залыгин, Никульков, Марина Назаренко, Елизавета Стюарт, Анатолий Иванов, Кухно, Магалиф и мой отец, в частности, которых читали гораздо больше. Детективы отца с торжеством добра над злом к концу книги читали вообще взахлеб все. Я не знал людей в детстве, которые не читали бы его приключенческих повестей «Тайна белого пятна» и «Вирус В-13», и сам читал, набираясь из них идей торжества справедливости неоднократно.
       Тогда вообще был романтический настрой. Люди выдумывали новый мир с хорошим концом и хорошей перспективной и сами увлекались и вдохновлялись собой выдуманным. Придумывали, например, как тот же Юрий Михайлович Магалиф, сказку про обезьянку Жакконю, попавшую в Сибирь со своими хозяевами, добровольно прибывшими в Сибирь ее осваивать, в отличие от самого Юрия Михайловича, сосланного в Новосибирск из Ленинграда, да еще и проведшего в Дальлаге несколько лет, и всегда благодарного Богу за то, что вообще выжил. Нет, эти приехали, чтобы работать на новом заводе, возводить что-то грандиозное, прихватив с собой прирученную обезьянку, на которую тут посыпались всякие приключения, захватывающие воображение всех нас, читающих книжку, детей. Или, скажем, отец мой выдумывал сказку «Лесная мастерская» про трудящихся с увлечением и задором зверят в лесной мастерской: «Возле леса на опушке, где торчали пни, гнилушки, был построен новый дом, мастерская в доме том...» Прекрасная и написанная со знанием дела, поскольку отец был сам всю жизнь мастеровит и знал истинно мужскую столярно-слесарную работу до тонкостей, стихотворная книжка, переиздававшаяся потом в течение тридцати лет. Родители наши вообще выдумывали мир радостный, мир в котором было дружелюбие между людьми, общая цель, забота о постороннем человеке, примат общественных ценностей, служение обществу, и хотя они этот мир просто придумывали, но мы-то уже им жили. Мы, дети, другого мира и не знали. И если родители еще помнили, стараясь просто об этом поменьше думать из соображений безопасности – время-то было суровое, опять же не дай Бог... – что этот выдуманный ими мир искусственен, оторван от действительности, от нормальной психологии людей, от естественности, что он невзаправдашный, но мы-то искренне считали этот мир за данность, искренне считали, что это настоящая жизнь и есть, что это результат прогресса и развития общественных формаций, что общество, где живут общественными интересами, стесняются денег и корыстолюбия, читают книги, стремятся к совершенству себя и окружающего мира, а не только живут мыслями о материальном обогащении, и есть самое лучшее общество, самое передовое, к какому только и можно стремиться. И мы гордились, что живем в таковом. Мы же не знали, что это просто заблуждение, что это ошибка, что нам объяснили и что доказали в конце двадцатого века наши новые правители, захватившие в стране власть и вернувшие жизнь в так называемое старое правильное русло, с нормальными свинскими отношениями, с индивидуалистической борьбой за существование, к естественным природным законам, где, насилие, зависть и неравенство, где его величество инстинкт самосохранения, психология подсознания и в котором нет места для досужих разговоров об общественных интересах, о судьбах других людей, и где предел самоотверженности индивида – это рамки его семьи, и только, а остальные индивиды, если это не близкие родственники, это враги, или окружающая среда. Мы-то, старого воспитания люди, и сейчас не можем это посчитать естественным и продолжаем считать тот выдуманный мир, оторванный от действительности, более настоящим, продвинутым, обоснованным, законным и соответствующим человеческому мировоззрению, мы все так же, заблуждаясь, продолжаем считать, что за ним будущее. И пусть мы даже вслед за всеми ругаем и поносим коммунистов, такая сейчас мода, ругаем больше за то, что они испортили и скомпрометировали идею и построили мир с грубыми ошибками, но этот новый теперешний мелочный мир принять мы все равно не можем, он для нас слишком несовершенен.
      Вот потому-то так дорого для меня было в середине девяностых в эпоху новой уже жизни с новыми коммерческими общественными устоями знакомство с Орловой, в этом мире, вдруг так быстро лишившегося полностью идеала, где стало не сыскать даже с фонарем – как это сказано Диогеном – Человека, где стало позволительно все покупать, продавать и немножко подличать, ну если так обстоятельства складываются, ну немножко, ну ведь просительно, где стало не на кого вообще положиться, даже на самого близкого друга, даже на самого близкого человека семьи, потому что не стало ничего вечного и незыблемого, все стало временно и относительно, встретить вдруг человека, который отвечает всем твоим мечтам и старым помыслам, от одной мысли, что существует такой человек на свете, уже отдыхала душа.
      Орловой было уже тогда за семьдесят, когда я ее встретил. Познакомила меня с ней моя жена, тоже потомок ка-кого-то их доисторического племени, покойная бабушка которой для Натальи Сергеевны была близкой подругой, и я поразился, почему я не был знаком с ней до тех пор! Ведь это потом для меня было отрадой и успокоением во всей оставшейся, пока она была жива, жизни, одно только осознание в буре своих новых жутких дел и образе жизни, в сонме тревожных мирских наваждений, что такой человек есть, что мир совсем уж не пуст, что есть к кому после своих «странствий», опытов борьбы за обладание денег, глупых побед и ненужных достижений вернуться.
      Я привозил ей путаницу впечатлений и видеокассет с собственными обрывочными записями Германии или Скандинавии, фотографии достопримечательностей Таиланда и Австралии, или Африки, привозил со своего коммерческого предприятия – рассказы о своем хапужничестве и о приучении себя не жалеть и эксплуатировать людей, из Москвы свое недовольство и раздражение новыми порядками, книжки свои, изданные, и неизданные, которые она внимательно читала всегда. И пусть я бывал у нее очень редко, несколько раз в год, только когда приезжал в Новосибирск, все остальное время варясь в другой жизни, но то, что она там где-то есть, давало мне силу, натурально давало мне силу в одиночестве этого нового мира жить.
        Два лета мы провели с женой и нашим дошкольного возраста ребенком у нее на даче. Тут надо заметить, что Орлова была совсем не из того ударенного новой жизнью, обнищавшего и оказавшегося не у дел пенсионного возраста слоя населения. Во-первых, она как офтальмолог, кандидат медицинских наук, продолжала до самой смерти, до 88 лет, работать доцентом на кафедре офтальмологии в мединституте. Не с очень большой нагрузкой и совсем маленькой, как и у всех до сих пор врачей, зарплатой, но работала, и работа, как для уважаемого человека, для нее всегда была. И, во-вторых, она была в свое время женой, а с 55 лет вдовой, выдающегося хирурга Якова Леонтьевича Цивьяна, создателя школы отечественной ветербрологии, искусного хирурга, специалиста по самой сложной отрасли хирургии – хирургии позвоночника, сделавшего множество выдающихся операций, и, в общем-то, высоко оцененного еще при советской власти. Поэтому совсем уж в нищету она не впадала и даже во время нищенских девяностых годов она продолжала жить в роскошной четырехкомнатной квартире в так называемом «стоквартирном» доме на площади Сибревкома с дополнительной маленькой пятой комнаткой около кухни для прислуги, – подобные квартиры строились в сталинское время для имеющих высокую ценность людей, нужных науке, культуре, и государству, – и имела дачу, расположенную в элитной зоне отдыха под Новосибирском в Новом поселке, по советским меркам хорошую и удобную, хотя и окруженную сейчас огромными дворцами-коттеджами новых хозяев жизни, по сравнению с которыми старые дачи выглядят теперь, конечно же, убогими. Ну и какие-то вещи, книги, лишний гараж она могла продать в самые-то трудные периоды после «перестройки», чтобы как-то выжить. Особой роскоши она вообще никогда и не добивалась, не претендовала, не стремилась к ней, и всегда говорила, что ей, родившейся в чуме, все это не очень и нужно. И это на самом деле было так, за два лета, проведенные с ней, мы могли в том убедиться. Несмотря на то, что она была дворянского корня, что уже можно было и не скрывать в новое время, а даже, напротив, этим похваляться, и несмотря на то, что после смерти Якова Леонтьевича в 1986 году, всегда не выносившего дома чужих людей, она начала устраивать регулярно несколько раз в год в своей квартире так называемые девичники, а точнее и по существу выразиться, рауты, поскольку в городе они ценились, и попасть на них для женщин немолодого медицинского возраста считалось престижным, а в молодых они вызвали вообще завить и восторг, несмотря на все это простота и непритязательность в ней оставались всегда. Эти рауты, в которых все было максимально поставлено на светскую ногу и, как и положено, хорошо устроено и правильно заведено, Наталья Сергеевна особенно зачастила устраивать в потерянные и голодные, когда люди ходили друг к другу в гости на чай со своим сахаром, для медицины вообще катастрофические, девяностые годы, как будто стремилась ими восполнить вакуум общения людей и нищенский досуг медицинской элиты тех лет, предлагая для этого и свои возможности, и свою квартиру, и правильностью светской жизни на них обозначала преемственность с прежней жизнью, как бы не дающей совсем уж забыться прошлому, уйти окончательно в небытие. Наталья Сергеевна очень старалась радовать дорогих ей людей, старалась и попросту помогать им, она даже отправляла некоторым людям продуктовые посылки, я сам в этом участвовал, увозя после каждого такого девичника по дороге домой по какому-нибудь адресу от нее сумку с продуктами, элементарными продуктами, но ценными в то время, посылаемыми ею отсутствовавшему очередному страждущему. На этих ее раутах всегда было что-то интересное, что-то от старых времен, имело упорядоченность, традиции, утонченность, и говорило о чем-то еще более высоком. Это были именно рауты. Вот ведь кровь, гены, Орлова нигде не могла почерпнуть это в жизни, она родилась уже во времена советской власти, и подобное в детстве при ней вряд ли происходило, не могло такое происходить, тем не менее, у нее был дар устраивать эти встречи, умело их вести, направлять, сводить людей и делать людям общением хорошо, и не каким-то богатством прельщать и впечатлять или каким-то изысканным столом или недостижимым совершенством, положением, а чем-то таинственным, отношения к внешнему не имеющим, происходящим от ведущихся за столом разговоров, умело, но незаметно ею управляемых, от соединения ею как бы невзначай друг с другом остроумных собеседников, от наличия на каждом таком вечере какой-то изюминки, продуманного сюрприза для всех, что-то такое вообще от Вирджинии Вульф.
       Так вот, несмотря на все ее рауты, ее мастерство устраивать для людей общение, талант и аристократическое чутье, и высокое мнение об этих девичниках в глазах людей, простота и в них была заложена изначально. Мы, не-сколько затесавшихся на ее девичники мужчин, мужья просто приходящих к ней дам, были этому обстоятельству свидетелями и даже шутили по этому поводу иногда, прохаживаясь по ее порой не очень качественным продуктам, используемым из экономии, простительной, в общем-то, для тех лет, или по поводу неопрятной, жившей с ней всегда помощницы по хозяйству, потому что где другую-то найти, времена трудные, а ведь помощницу ей надо не какую-нибудь, а с образованием, близкую по душе и по профессии (кстати, все это являющееся для общения у нее всегда вторичным, несущественным), несмотря на все ее рауты, шутили: что с Орловой возьмешь? Она ведь родилась в чуме!.. Но и ценили, уважали и преклонялись перед ней именно за эту же ее простоту. А заодно и за то, что она подобные шутки в своей адрес еще и позволяла, не обижалась. Поскольку ценила юмор и поскольку была ко всему прочему еще и умна.
     Она умна была тем неженским умом, который мог пленить любого мужчину. Не тем хитрым умом, не тем изворотливым, не тем подозрительным, каким женщина как бы видит мужчину насквозь, а тем умом, который на подобном и не останавливается, и, может быть, и понимая, и видя изворотливость, и видя человека насквозь, проходит дальше и общается с человеком как будто всего этого в нем нет. Это такой такт, такая выдержанность, такая высота отношений, что поневоле чувствуешь себя после этого такому человеку должным.
      Она умела сделать не только стол, но любую беседу, любой разговор свободным от претенциозности, пройдя школу советской демократической жизни, умела сделать общение освобожденным от всего наносного, ненужного, лишнего, шаблонного, от ярмарки тщеславия, от демонстрации драгоценностей, от злобного остроумия «с крупной солью светской злости», от хвастовства, она умела сделать любое интеллигентное общение элементарно простым и сохраняющим лишь главное – содержательность.
       Там не было захватывающего дух великолепия, какое характерно сейчас так сказать великосветским напыщенным и пустым, лопающимся от торжественности и помпезности приемам новомодных звезд и нуворишей, там были свои особенности и тонкости, какие-то журналы, какие-то разговоры, какие-то стихотворные книжки «про глаза» самой Орловой, картины, события, обязательно какая-то тема для встречи, выдумываемые ею же экспромты к этой дежурной теме, которые потом разносились по всем медицинским кругам.
       Правда, с сожалением замечалось, что круг ее общения, в основном, составляли одни евреи. Да она и по жизни была окружена преимущественно евреями, с одной стороны, потому что медицина, а в этой сфере действительно евреев всегда много, а с другой, потому что замужем была за евреем, и родственников по своей русской линии она после смерти матери не имела совсем, а еще и с третьей стороны: потому что евреи всегда и во все времена очень четко чув-ствуют, что превозносится и ценится в обществе больше всего. Это сейчас они опять ценят золото, и все банки при-надлежат им, но это опять мода, идеал таков, а при социализме ими ценился именно тот ее элемент, он был очень тогда востребован. Несмотря на, казалось бы, пролетарское воспитание вокруг, к аристократизму и этому элементу было огромное уважение.
       Я всегда ревниво относился к ситуациям, когда лучшие девушки нашего народа уходили не к нашим соотечест-венникам. Как сейчас за границу, в Штаты, в Европу, в Канаду, так и в советское время они уходили к евреям. А наши мужланы даже не могли ничего в своих девушках и разглядеть. Да, собственно, и лучшие юноши при советской власти тоже уходили к еврейкам, недаром столько евреек в женах у наших выдающихся деятелей культуры и науки советского времени. Сдается мне, что евреи всегда очень тонки, у них очень развито чутье, они всегда оценивают незаурядность людей быстрее других. Как и престижность, и талант они умудряются разглядеть гораздо лучше, и фраза: "нет пророков в своем отечестве" – выдумана о нас и для нас. Евреи же всегда видят всех при жизни. Евреи вообще загадочный народ.
      По Льву Гумилеву этот этнос должен был бы вообще давно исчезнуть, вымереть как нация, поскольку ни один народ в неизменности не жил три тысячи лет. Все народы, если не исчезали вообще, то меняли свое обличье, языки, нравы, психологию и устройство жизни, как ящерица кожу, Гумилевым отведен цикл жизни этноса в 1200 лет. До той поры, пока полностью не истончится в этносе пассионарность. Евреи прожили уже три срока. И так же неизменно. Это фантастика. И сдается, это за счет своей особенности, исключительной способности тонко чувствовать. И сохранять достаточную пассионарность, имея влечение вступать в браки именно с пассионарными особями других этносов, западая именно на них. Тайна сия велика есть.
      Так что, то, что именно Яков Леонтьевич разглядел в Наталье Сергеевне нечто незаурядное и взял ее в жены, и то, что она всю жизнь окружена была именно евреями, лишний раз подтверждает мою мысль об обладании Натальей Сергеевной этим нечто, исключительным и примечательным. Да и вообще подтверждает всю мою правоту, когда я превозношу в ней этот необъяснимый, фантастический, но глубоко значимый феномен.

      Жену мою она любила, как внучку, искренне и бескорыстно, по памяти о времени, когда жили  ровесницы-подруги и друзья. 
      А я любил её. 
        За два лета жизни рядом с Орловой я узнал ее до тонкостей. Узнал, что, несмотря на внешнюю ее, как бы, благополучную жизнь, она была глубоко и много страдавшей женщиной. Я не хочу сказать несчастной, это слово сдела-ло бы ее субтильной слабой личностью и было бы оскорбительным по отношению к ее силе и стойкости. К ее за-калке оловянного солдатика. Человеку старой формации.
       Например, последние двадцать лет ее жизни она постоянно, изо дня в день без каких-либо перерывов в дневное время испытывала физическую боль. В спине, или лучше сказать, в плече, от чего она постоянно старалась прижать локоть ближе к телу, этак сжаться, как бы вгоняя боль обратно в больное место. Когда выходила на улицу и ехала на работу общественным транспортом или такси, держа одно плечо выше другого, то прижимала с силой локтем к себе сумочку, когда читала лекцию студентам, прижимала руку к боку, а садясь для разговора с кем-то на диван у себя дома, наваливалась плечом на подлокотник дивана или ручку кресла. Это у нее была такая невралгия. Следствие какого-то герписа или поражения каких-то нервных окончаний, узлов, в общем, хитроумное объяснение, замысловатый диагноз боли от медицинской науки, освободить от которой она Наталью Сергеевну так и не смогла. Что бы ни делали врачи, уж врачей-то опытных для нее было в избытке... И до Москвы добиралась, – но нет. Боль такая, что порой от мучения подобного хотелось исчезнуть. Это только представить: скажем, зубная боль в течение двадцати лет! Можно ли это вынести? А вот Наталья Сергеевна выносила, ни разу не сдалась. Она боль перетерпевала. Она только морщилась иногда при каком-нибудь особо болезненном движении, а потом опять продолжала вести с вами весьма любезную милую беседу, рассказывать, слушать и даже улыбаться.
      Утихала боль только во сне. Поэтому спать она любила. На даче, днем, с часок на открытой веранде под шерстя-ным одеялом. Но как только просыпалась – боль приходила опять. Другой бы проклял такую жизнь, проклял день, бодрствование, замкнулся в своей боли и возненавидел бы человечество, но не Наталья Сергеевна. Она даже не поль-зовалась обезболивающими, поскольку они и не помогали. И снотворными. И на наркотики, как пресловутый и мод-ный теперь доктор Хаус, герой известного американского сериала, тоже испытывающий похожую невралгическую боль, она не подсела. Вот уж чем-чем, а наркоманом, мизантропом, человеконенавистником, «гадом», пусть и гениальным, но социопатом, она не стала. Потому что где-то, пусть она никогда об этом не говорила, и даже ни в какие «мистицизмы», как идейная материалистка, не верила, она чувствовала, что это ей наказание, это ей расплата. Как и удаление раковой опухоли еще в достаточно молодые годы, как удаление уже в шестидесятилетнем возрасте с последующей химиотерапией щитовидной железы, как и терпеливое отношение к жизни Якова Леонтьевича на два дома с ней и с его красавицей любовницей, которую он вел открыто как двойную жизнь в течение двадцати лет до самой своей смерти, – она терпеливо несла свой крест. Трудно сказать, как она понимала, за что это все-таки расплата, можно было только догадываться и фантазировать. Но могло это быть связано и с ее самой главной и еще более страшной трагедией и болью в жизни, с ненормальностью ее ребенка, Леночки, Лены, Ленки. Великовозрастной ожиревшей дряблой женщины с разумом слабоумного ребенка, по возрасту даже приходящейся ровесницей мне. Которая всегда была в доме и присутствовала на девичниках тоже, совершенно невозбраняемо, и за столом, и гостям с этим положением дел всегда приходилось мириться, и это дополнительно привносило в рауты у Орловой какой-то особый смысл, какой-то дополнительный момент, потому что надо было иногда, пусть без угодничества, но выслушивать реплики ненормального человека, и даже в присутствии его матери как-то ему отвечать. Это тоже был как тест, как лакмусовая бумажка для гостей. Гостям приходилось думать. То она, коверкая слова, стихотворение какое-нибудь детское прочет не к месту, то что-то вообще невнятное пробубнит, и из уважения к матери надо было это что-то слушать, не особенно обостряя внимание, но и не позволяя себе легкомысленно отмахиваться. Не впадая ни в ту, ни в другую крайность. Своего рода тоже Орловский раутовский шарм. Впрочем, присутствовала Леночка с гостями обычно не очень долго, а разжившись папиросой, уходила курить в свою комнату.
      Но как бы там ни было, таблетки каждый день, подавляющие агрессивность антидепрессанты, после которых Ленка ходила хмурая, насупленная, со злым взглядом, но без которых, как говорилось, она не могла уже жить. Вполне возможно, что и так, хотя сорок лет таблеток... это кого угодно сделают ненормальным.
      Мы с женой теоретизировали даже, когда пожили с Натальей Сергеевной долго и Ленку тоже узнали близко. Ленка даже, кстати, полюбила мою жену очень сильно. Так вот, мы теоретизировали, что Наталья Сергеевна и живет, и сил у нее хватает жить и терпеть боль, пожалуй, только на чувстве вины, и на понимании, что без нее Ленка вообще пропадет. Бог знает, может, она на самом деле еще и подозревала, что когда-то сделала ошибку и поступила неправильно, записав дочь в психбольные, когда та повела себя неадекватно в двадцать лет. Там была какая-то совершенно темная история, и Наталья Сергеевна, конечно, не рассказывала, но слухи, молва говорили о том, что у Ленки съехала крыша из-за любовной истории, то ли из-за страстной любовной связи с каким-то старым преподавателем в институте, в котором она отлично тогда, кстати, училась, то ли на самом деле впадение в безудержное распутство, о котором говорят другие, – хотя с высоты теперешней жизни трудно даже представить, каким это преступлением даже самое отчаянное распутство может быть? Но тогдашние Ленкины строгие родители, и жесткий и требовательный, создавший своей строгостью и непреклонностью образцовую клинику травматологии и ортопедии, Яков Леонтьевич и сдержанная Наталья Сергеевна были ведь правильные, как все были правильные тогда в те времена, и любовь очертя голову к немолодому человеку или, тем более, безоглядное распутство выглядели для них, конечно, ненормальностью. Общественно порицаемой ненормальностью. И мало того, поводом для того, чтобы держать дочь под замком, а с ответным приступом с ее стороны агрессивности и безудержной ярости и бешенства, что-то там говорилось про нож или даже про топор, – и повод для стационара и для употребления медикаментов... Они ведь были врачи, они же, досконально изучившие все тайны человеческого тела и его души, все о человеке знали!.. И уж теперь не поймешь, что было в самом начале, была ли в начале ненормальность или ненормальность стала после курсов медикаментов потом?..
      Так что, вполне вероятно, Наталья Сергеева чувствовала в правильности их решений неуверенность, и это со-мнение приступами чувства вины грызло ее всю жизнь, хотя как правильный человек того времени она иначе поступить все равно не смогла бы.
      А Ленка казалась иногда совершенно не сумасшедшая. Мы обсуждали даже это с женой, как-то иногда создава-лось впечатление, что она больше даже притворяется, «косит» под сумасшествие. Она жила в каком-то своем мире. И Бог его знает, какие в этом мире ненормальных свои умопостроения, логика, образы, какие события и происшествия, свои законы значимости, свои акценты. Это просто другой мир. А иногда она была совершенно невменяемая. Однажды мы были свидетелями ужасной сцены, вернее, слушателями со второго этажа дачи, где мы спали, ужасных голосов невидимых хозяев внизу: ранним утром, еще до принятия таблеток, Ленка ни с того ни с сего – это как нам объясняли, бывало у нее раз в сезон, такие циклы помрачения – в ярости что-то нечленораздельное орала матери, орала страшно, употребляя даже мат, чем-то стучала и чем-то колотилась, наверное, головой, в дверь. И все эти оры перекрывал еще ее рев, ее рыдания. Так не плачут, это что-то жуткое! Все это продолжалось достаточно долго, мучительно долго, при терпеливом выдерживании мате-рью Ленкиных нападок, и потом сошло постепенно на нет. И мы уже немного успокоились, как вдруг с улицы в открытое окно донесся этот же рев снова. Испуганные, мы выглянули на улицу, и увидели, что это уже сама Наталья Сергеевна, идя по тропинке из дома к себе в летнюю кухню, в отчаянии рыдает, не обращая внимания на то, что рев ее тоже ужасен и что ее могут услышать соседи или мы с мансарды, не помня ничего и вмещая в этот не женский, и даже не совсем человеческий рев, все свое отчаяние, все свои невзгоды, всю свою нелегкую жизнь, расстрел отца, затаенную, сжатую как комок, жизнь в советское время, неудачи в личной жизни, любовь к своему ребенку, с которым нельзя толком даже поговорить, все обрушившиеся напасти выплескивая в одном этом вое. Впрочем, это был единственный случай, может быть, даже за всю жизнь, потому что ничего подобного больше никогда не повторялось.
       А по поводу Ленки я однажды понял, что никакая она не ненормальная. Я любил приходить к Орловой в гости и один, когда был в Новосибирске и без жены, мне у нее в доме было хорошо и покойно, и как-то Ленка увидела, что я разглядываю снятую с пианино всегда привлекающую мое внимание африканскую стилизованную статуэтку девушки, вырезанную из темного дерева, с очень длинной шеей, красивую и изящную, в очередной раз восхищаясь работой, поглаживая полированную поверхность и вертя ее в своих руках. И вдруг Ленка улыбаясь своими плохими прокуренными зубами, с редким выражение доброты на лице, совершенно неожиданно, произнесла:
      – На Машеньку похожа.
      Это, то есть, на мою жену. Она все-таки ее любила. И меня поразило то, что она оказывалась права, на самом деле статуэтка была похожа! Какая же она могла быть ненормальная, если никто из нормальных никогда и не дога-дывался, что фигурка, если отбросить стилизацию, копия моей жены, даже я сам не догадывался, и именно она мне объяснила своим восклицанием, почему я всегда так пристально разглядываю фигурку и всегда подолгу держу ее в своих руках...
      Это же какая нужна тонкость? В этом тупом, олигофреничном теле, какая тонкость?! Как можно после такого о ее ненормальности в отличие от нашей нормальности вообще говорить?
      Так что страдания Натальи Сергеевны понятны и очевидны, но благодаря своему врожденному элементу, выдержке и старой культуре никогда она не показывала этого людям, никогда не жаловалась на свои горести, никогда не искала утешения на стороне. Все только в себе. И даже после того подслушанного нами рыданья, через час, когда мы спустились к чаю, Наталья Сергеевна снова была любезна, приветлива, радушна, снова держала себя в руках, не произнося о происшедшем ни звука.
     Кстати, я думаю, она была бы довольна, что я здесь о Ленке упомянул.
      Доброта, отзывчивость. Продуктовые посылки. При принципиальном неверии в Бога, неделание неблаговидных поступков, и постоянная помощь другим. Ни одного осуждающего слова ни в чей адрес. Никогда. Выдержка, сдержанность.
      Разве есть сейчас люди, которые ни разу в жизни не закатили кому-нибудь истерику? Даже невозмутимо вытерпели открытое присутствие любовницы на похоронах своего мужа? Не повысили голос ни разу ни на кого? Не сорвались?
     Я, по крайней мере, так прожить не смог, а вот Наталья Сергеевна таковой была.
       Ни разу не выместить ни на ком свое зло или досаду. Не сказать грубого слова. Не обидеть. Не оскорбить. Не сделать подлость. Все вынести, любое испытание, все до последнего. И работать, работать, делать операции, учить студентов, писать с медицинским уклоном стихи для детей. Стихи, которые сейчас лежат по всем детским медицинским учреждениям.
      Иногда я звонил ей домой и спрашивал разрешения прийти в гости, она к моему приходу варила мне любимую мной гречневую кашу, простую гречневую кашу из достославных, как бы там ни было, ценимых нами обоими, советских времен, я приносил, прихваченную специально в машине, держа ее за ухом, одну сигарету, чтобы вручить Ленке (не позволялось давать больше одной), после чего Ленка довольная жизнью спешила в свою комнату покурить, и лишь через долгое время возвращалась назад. Мы с Натальей Сергеевной сидели в кухне друг против друга, Ленка присоединялась к нам позже, чтобы попить чаю, и я еще просил вместо вилки дать мне столовую ложку, чтобы кашу по-армейски съесть. Кашу, обыкновенную кашу, надо все же есть ложкой. И мы беседовали.
     Она чувствовала, что я ее люблю, и потому прощала мне мои подшучиваниям и иронию по поводу ее работы. Это в восьмидесятипятилетнем-то возрасте людям с просьбой работы надоедать! Что она опять позволяла с улыбкой. И зная, что я ее люблю, она даже призналась мне однажды, что боль ее беспрерывна, что иногда становится просто невыносимой. В меня не вмещалось понимание того, как можно при каждодневной, каждочасной боли еще что-то делать, разговаривать и даже острить? Еще и смеяться над самой собой? А вот Наталья Сергеевна такой была.
      Все что ни послал ей в жизни отрицаемый ею Бог, она приняла покорно и смиренно. И, я думаю, это ей зачтется больше, чем многим истинно верующим...

      На даче перед террасой ее летней простенькой кухни, на которой она исключительно все лето и обитала, сколько я там ни бывал, рос смородиновый куст. Куст красной смородины, веселые красные ягодки на фоне зеленой листвы, И она запрещала кому-либо ягоду с него собирать. Даже осенью. Отвергая все предложения доброхотов помочь. Как и красные ранетки с растущего деревца за ним. Все гости, а на даче в вольной летней жизни к ней люди заходили особенно часто, все поголовно, особенно молодежь, многократно наученные, десятки лет острили на счет куста и вышучивали этот пунктик Натальи Сергеевны, как забавную странность. Друг друга даже пугали, потому что дорожка к веранде шла как раз мимо куста, и спелые ягоды так и просились их отщипнуть, шлепая друг друга по рукам и деланно жаловались за это желание друг на друга Наталье Сергеевне, пока та со своей легкой улыбкой неспешно разбирала приборы для чая.
       А Наталья Сергеевна любила на этот куст смотреть. Она одна понимала в этой близкой всем нам, знакомой до оскомины тоске мироздания, в мире невзгод и печалей, насколько прекрасна, просто удивительно обворожительна жизнь... Когда, скажем, непогода, и никого из гостей нет, моросит нудный мелкий дождь, и Наталья Сергеевна сидит, прикрывшись пледом, в креслах на терраске своей летней кухни и, прижавшись больным плечом к подушке, долго смотрит на куст с красными ягодами в каплях воды, иногда переводя глаза на яблоньку за ним, а потом и на хмурое низкое небо. И смотрит так без конца.
     А я, затаенный и молчаливый, смотрю, не двигаясь и не переводя дыхания, положив на стол книгу, из дальнего угла веранды на нее.

       Два года как ее уже нет. И мир для меня выглядит так сиротливо...
      Давно ушли в прошлое достославные времена и канула в Лету культура 19 века. Тем не менее, что-то оставалось все же в последние годы, скажем, была хоть Орлова... Я не знаю, в чем остается это теперь?..