АЗИЯ

(в оправдание идеализма)

 

«Так и мне, после того как я раз попробовал уходить да сбился
с дороги, они поймали меня и говорят: «Знаешь, Иван,ты нам
 будь приятель,и чтобы ты опять не ушел от нас, мы тебе лучше
пятки нарубим и малость щетинки туда пихнем…»
Н.С. Лесков «Очарованный странник»

 

      Иногда мне — бывают же такие счастливые минуты — все-таки кажется, что, как бы там ни было, как бы ни складывались обстоятельства, но все эти мои отрешенческие экскурсы, эти поездки незнаемо куда, эти постоянно выдумываемые себе роли, поиски нового, необычного, незаштампованого, нетривиального, иногда даже "окопного" (то есть не генеральского, а из окопа) взгляда на жизнь, которые я постоянно предпринимаю и результаты которых очень слабо печатаются, а иногда и не печатаются вообще — все же не окажутся полностью напрасными и бессмысленными. Все эти тысячи километров дорог, месяцы и даже годы "бивачной" жизни, эти выдумываемые себе трудности и лишения — зачем велосипед? пoчeмy идти пешком?.. — будто специально изобретаемые для измывательства над собой и собственным организмом, надуманные образы жизни придутся к месту, понадобятся, явят себя, в конце концов, как ценность. Потому что это, в конечном счете, нужный и совершенно иной взгляд на мир. Эти плаванья без руля и ветрил, жизнь без прописки, работа без стажа, командировки без денег, поездки без плана, эти плавленые сырки, обеды на скамейке, воздержание от еды вообще, изнуряющая усталость, холод, зной — все это когда-нибудь станет интересно...
     Иначе тогда зачем?.. Езда по ночным избитым дорогам, одиночество, тревога, когда ты в ночи наедине лишь со звездами — и ни человека в помине. Зачем, скажем, в мире цикад, теплых ночей, фруктов и летнего отдыха я на велосипеде, с пропотевшей май-кой, весь в клею от заплат для камер, и по ночам в спальном мешке где-нибудь у арыка или в меже?
     Зачем? Неужели только для себя? Положим, для себя, конечно, в первую очередь. Но все-таки все ровно хочется верить, что и для других тоже, для других будет тоже! И весь этот старательно собираемый, долго накапливаемый и тщательно систематизируе-мый опыт будет нужен уже даже в силу своей бесполезности... А раз так, значит полез-на будет и вся моя бесполезная, ни к чему не годная жизнь...


     На этот раз я предпринял попытку по мере возможности окунуться и проникнуть в ту область человеческих отношений, которая у нас обычно считается отсталой и нети-пичной и обычно опускается как частный случай, не подкрепленный никаким социально-экономическим базисом, как просто человеческий пережиток, общественный атавизм, но которая при близком рассмотрении оказывается очень продуктивной и несущей с собой изобилие новых, неожиданных, на первый взгляд имеющих даже чуть ли не ореол прозрения открытий и массу любопытнейших вещей. Я имею в виду область межнациональных отношений, а точнее, их частный случай: межнациональную рознь.
     Да, у нас нет межнациональной вражды, как нет геноцида и национализма, господ-ства одной нации над другой, нет уже много десятилетий, к приближающемуся концу двадцатого века [1] экономического или юридического, или конституционного права для эксплуатации нации нацией, для экономического диктата, нет сегрегации, нет шовинизма, но, тем не менее, у нас остались и существуют чисто человеческие, эмоциональные, лишенные политической подоплеки, можно сказать, если уж так хочется, обывательские, обусловленные просто разностью традиции, разностью в историческом прошлом народов, разностью исторических корней, укладов жизни, привычек, межнациональные отношения, которые выражаются в резком неприятии людьми одной национальности традиций, привычек и укладов нации другой. В их антипатии, и в лучшем случае, в терпеливом отношении (то есть в готовности сносить), в снисхождении к другим. И что является единственным живым показателем существования своеобразного "лица" в нациях, еще не полной его омертвелости, является оградительным механизмом, и, хочется верить, залогом и гарантией неразмытости национальных черт в нациях и впредь (раз пока нации никто не отменял и постановлений о искоренении таковых не было), потому что живая национальная культура и своеобразный уклад жизни людей одной нации обязан вызывать, кроме этнографического и туристического любопытства, еще и внутреннее неприятие и сопротивление в людях нации другой. Потому что только это сопротивление сохраняет национальное начало и удерживает нации от полной ассимиляции и исчезновения — иначе бы не было своеобразия наций вообще, — без такого сдерживающего, внутреннего, чуть ли не инстинктивного национального неприязненного чувства нации давно бы уже уподобились друг другу, как это делается иногда с людьми всех без исключения национальностей, у которых национальное в душе под каким-то предлогом подменяется (не без уродов же) одним общим, унифици-рованным, межнациональным предметом: потреблением, — вот тут люди на самом де-ле быстро понимают друг друга, без всяких постановлений налаживают тесный контакт и приобретают одно общее унифицированное, так сказать, "ин-тернациональное" лицо. Но если мы считаем, что, кроме потребления, в обществе должно еще что-то существовать, как то: искусство, история нации, национальные нравы, обычаи, ритуалы, своеобразие, национальный дух, идея нации, душа нации, то мы должны признать, что обязано продолжать жить неприятие одной нацией порядков нации другой, и обязаны существовать и определенное недоброжелательство между народами и "обывательская" рознь…
     И потом, ведь даже в одной дружной семье необходимы внутренние трения, непо-хожесть людей друг на друга и какие-то личные счеты, даже в отношении между друж-ными братьями должны существовать и разница, и собственные мнения, вкусовщина и т. д., потому что это показатель жизнеспособности любого коллектива, любой системы вообще, показатель того, что эта структура, эта микрогруппа, эта общественная едини-ца состоит из индивидуальностей, и живет, и движется, и потому только и способна жить и двигаться. Ради какой-то большой идеи братья всегда объединяются и стоят как один, но маленькая, личная, собственная жизнь у них у каждого своя, вплоть до нелю-бви и неприятия между отдельными братьями, вплоть до конфликтов, счетов, зависти и обид. И это закономерно, это обязано быть, искоренять это или даже просто считать иначе, лакировать, приглаживать и по каким-то корыстным, рекламным ли, пропаган-дистским ли соображениям упрощать картину, делать из нее слащавую поделку, кон-фетку — это значит ошибаться. Считать, что в союзе наций не должно быть никаких трений и проблем, а одно лишь великое, непоколебимое "братство" – это, значит, рас-суждать недиалектично.
      Да и начать с пустяка, с чем мы все сталкивались хоть однажды… Как у нас, напри-мер, относятся к людям, приезжающим из союзных республик с большой кепкой на голове. Например, в магазине кассирша раскричится: "Вот, из-за копейки удавится, а к тебе на рынок придешь, ты на рубль нагреешь." И в ответ с акцентом: "А вы меня виде-ли? Нет, вы лично меня видели?" — и так далее. Что, разве не встречали мы все такого? Так зачем делать вид, что всего этого нет? Раз это существует на самом деле. В жизни.
     Ну и вторая важная вещь, какая мне в изложении понадобится — это отношение к религии. Мы как-то привыкли уже стараться не упоминать это слово, оно еще до не-давнего времени в печати относилось к словам одиозного характера, чуть ли даже не к неприличным, и если сейчас начали его употреблять, то все равно оно воспринимается уже как некоторая смелость, как шалость, как дразнящее благопристойный слух озор-ство. Мы перестали рассуждать о Боге, привыкли даже в своих речах обходиться без фразиологизмов, включающих в себя слово "Бог". Благодаря бурной шестидесятилет-ней — или сколько там, семидесятилетней? — деятельности атеистов, благодаря их неиссякаемой атеистической энергии мы настолько в свое время в атеизме продвинулись вперед, что сейчас приходится подчас уже возвращаться. Все делается людьми, и именно людьми проводится в жизнь любая идея, и в основе ее, может быть, лежало совсем не такое категорическое отрицание и не столь последовательный ригоризм. Но исполнители всегда так усердствуют. Ведь как говорят по-русски: заставь дурака богу молиться, он и лоб расшибет, и наоборот, заставь атеиста вести ате-истическую пропаганду… Я помню, у нас в институте преподаватель научного атеизма — и нельзя сказать, что была старая женщина, или некрасивая, или незамужняя — нет, все у нее было хорошо, и не старая дева, и не уродина, и замужем — по фамилии Могила (я ничуть, не преувеличиваю) все "религиозные" остатки в нашем сознании, в языке и мировоззрении выжигала просто «огнем и мечом», даже одно подозрение на какие-то религиозные отголоски расценивалось как преступление. Ну ладно, бог с ней, с Могилой, но если коснуться вообще постановки у нас атеи-стической пропаганды, то надо уже признаться честно, что это была ошибка, вследствие которой, как выяснилось, мы даже забыли историю нашей страны. Потому что ведь, как выяснилось, была у нас страна и до семнадцатого года. А история той страны была история православия (слово, еще до недавнего времени принадлежавшее к словам-табу). И нам не понять ни духа нашего народа, ни его идеи, загадки, тайны, его истории, наконец, никогда не понять, если мы не будем брать наше православие, нашу в прошлом государственную национальную религию в расчет. Ведь как бы мы ни обманывали себя, различие национальных культур, национальное своеобразие во многом, если не сказать даже в основном еще до сих пор определяется различием религий, многовековой, а иногда длящейся тысячелетия историей религиозной принадлежности. Именно религия, причем, для каждой семьи народов своя, сотни и тысячи лет являлась основой этих культур, основой большинства духовных исканий, вместилищем большинства культурных достижений, основой своеобразия, укладов жизни, традиций, морали – ведь известно, что у людей разных религий и нравственность разная — и остатки чего в полной мере продолжают жить в нациях и сейчас в виде установившихся национальных норм поведения, неся не только вред, какой мы привыкли в свое время приписывать религиям, но и пользу. Потому что религия для народа, кроме мракобесия и суеверия, всегда была еще и суть нравственный капитал.
     И потом надо же различать суеверие и в истинном значении этого слова религию. И не надо с водой выплескивать и ребенка. Вера в Бога, сидящего с голыми пятками на облачке, была обусловлена исторически, обусловлена определенным уровнем знаний определенного сорта людей, но вера, пусть она для каждого времени конкретна, была нужна всегда. И будет нужна всегда. Без нее человек не может жить, он и не человек без нее вовсе. И неважно, какой у него бог, Иешуа, Мессия, Будда, Дао, Магометанский ли это бог, бог Ра, Кришна, Бхакти, Саваоф, Христос, Джнани, или это коммунизм — бог неуспокаивающихся социалистов; или это бог диалектических материалистов – уходящая в бесконечность абсолютная истина, или бог диалекти-ческих идеалистов — абсолютная идея; или это община — бог утопистов-романтиков, бог поэтов и художников — недостижимое совершенство; бог научных работников — тайна познания; или бог принципиальных людей — идеальный поступок, и мало ли что еще, но общее для всех этих «религий» то, что при вере в "бога", для каждой в своего бога, в человеческом сознании культивируется мнение, что не эта наша жизнь с ее гаденьким эгоизмом, самосохранением главное, с этим ее потреблением, строительством собственного маленького мирка, низость, гнусность, мерзость, мелочность, дрязги, индивидуализм, крохоборство (да с такой жизни только удавиться хочется), а главное — другое, что-то высшее, то, что мы всегда в себе чувствуем, и что даже не надо объяснять самым отъявленным атеистам, потому что когда те с пеной у рта отвергают это "высшее", они в озлоблении своем (оттуда-то и озлобление) отвергают это прежде всего в себе, потому что, конечно же, и они это в себе чув-ствуют. То высшее, что объединяет всех богов, — все веры, все идеалы, и делает человека человеком, что единственное и делает его человеком, и что единственное отличает его от животного, подвигает на самопожертвование, на подвиг, на самоотдачу.
     Представьте, будет ли человек жертвовать своею жизнью — не рисковать, а созна-тельно жертвовать — за свой клочок земли, за свой уютный маленький мирок (да не будет! потому что зачем ему этот уютный мирок, если в нем не жить), а вот за идею, за общий мир, за истину, за веру свою он жертвовать жизнью станет — самые простые люди миллионами гибли за веру, за Отечество, за лучшее будущее всех, гибли ученые за истину, поэты за совершенство, идеалисты за красивый поступок, коммунисты за справедливый мир, и еще до недавнего времени вера в первоочередность "обществен-ных интересов", в жертву которым приносилось все личное, являлась государственной социалистической религией, пока она не была подменена двусмысленной доктриной "повышения благосостояния".
     Ну а что касается верующих и неверующих, то те и другие были всегда, и при православии, и при "безбожном" социализме, и всегда неверующие ненавидели верующих, только терминология менялась, и если до социализма говорили: ну ты, дурак верующий? — то при социализме говорили: ну ты, дурак сознательный!..


Гурьев

     Итак, свой первый азиатский выход я сделал в Гурьеве, в этом маленьком провинциальном городке, располагающемся сразу за границей Казахской республики, на севере от Каспия, где, сойдя с поезда на железнодорожном вокзале, сразу оказался среди пустынного азиатского пейзажа, безводных песков и голодных казахских сте-пей.
     Все, кто когда-либо предпринимали путешествие в Среднюю Азию из России, либо из европейской ее части, либо из Сибири или с Урала, даже при всем желании не могли миновать огромного, раскинувшегося от берега Каспийского моря до гор Тянь-Шаня, до границ с Китаем, уступающего по размеру занимаемой территории лишь Российской Федерации, воинственного и могущественного в своем средневековом прошлом, теперь спокойного, но внутренне самолюбиво затаившегося, тюркоязычного государства Казахстана.
     Казахстан — это страна бескрайних просторов, огромных природных ресурсов, бо-гатейших полезных ископаемых, страна освоенных целинных и залежных земель. Ка-захстан — это былое место развертывания советской космонавтики, страна развитой промышленности и бывшая хлебная житница Советского Союза, страна орошаемых полей, цветущих садов, высокогорных лугов, современных многоэтажных домов, великолепнейшего и, пожалуй, роскошнейшего города во всей Средней Азии Алма-Аты; страна ветров, безжизненных пустынь, мертвых солончаков, верблюжьей колючки, убогих аулов, ветхих лачужек, нищеты и магометанства.
     По Казахстану можно ехать часами и не увидеть ни одного обжитого места. Года за три до этой моей поездки мы с приятелем предприняли поездку по Казахстану на авто-мобиле, и нас поражала эта пустынность, огромное расстояние между пыльными, без единого деревца поселками, когда едешь до изнеможения, до того, что затекает спина и нога устает нажимать на акселератор, и не видно ни одной живой цели на горизонте, кроме миражей и испарений. И если вдруг обнаруживалась такая, и мы уже начинали радоваться по мере к ней приближения, угадывая очертания каменных строений, живописных зданий, то при близком рассмотрении с досадным разочарованием и не без некоторого содрогания вдруг открывали, что это всего-навсего город мертвых; памятники, мавзолейчики, прихотливо и величественно выложенные из современного огнеупорного белого кирпича — современные мусульманские кладбища, азары, за которыми прячется какой-нибудь забитый, низенький, но чьим как раз это кладбище и является, аульчик из пяти или десяти полуразвалившихся кибиток, построенных из навозного сырца. Приятеля моего, человека от искусства и эстета, особенно неприятно поражала именно эта дикая отсталость и кладбищенская суть пустынного, до прозябания бесцельного жития. И оттого-то мы потом с удвоенным восторгом, непомерно высоко задрав головы, ходили вокруг фантастических, чудо современной архитектуры, алма-атинских зданий и строений, где даже элементарный телецентр представлял из себя произведение искусства, под стать театру оперы и балета где-нибудь в Ханое или, тогдашним новым зданиям в Москве.
     Итак, мой первый выход был в Гурьеве. Я выгрузился со своим велосипедом из ва-гона и отправился своим ходом постигать своеобразие неизвестных для меня отноше-ний в никогда еще не виданные мной загадочные края. И вначале был, конечно, город. И первое, что я познал в городе — это казахстанская грязь. Русское население, прожи-вающее здесь, так зачастую коренную национальность и характеризует. Они грязные, скажут они. Если ты справишься у русского на улице насчет ближайшей столовой, то он обязательно, окинув тебя взглядом, посоветует лучше идти в ресторан. "Там всего на рубль дороже будет, но зато хоть чисто, не как в этих их столовых", – чем обязательно подчеркнет свое отличие от них.
     Такое уж сложилось у нас отношение ко многим азиатским народам, располагаю-щим ограниченным запасом пресной воды, которое позволяет нам считать себя как-то выше всех этих людей, цивилизованнее, что ли, несмотря даже на то, что многие азиатские цивилизации намного древнее нашей европейской, несмотря на то, что имеют свою особую гигиеническую культуру, а узбеки, например, вообще чистоплотнейшие до крайности, и несмотря даже на то, что в наших российских де-ревеньках может быть намного грязнее и неприютнее, чем в тех же степных казахских аулах – все равно, что бы там ни было, мы причисляем себя к разряду "чистых", такое уж выработалось обывательское представление, такой предрассудок, стереотип, относящийся, кстати, в качестве подтверждения как раз к области этой вот антипатии и розни, но в то же время являющийся, несмотря на производимое собой отрицательное впечатление, положительным пограничным живым моментом в национальном чувстве народа, одной из черт, которые определяют его национальную самодостаточность, и которая выражается в неприятии образа жизни людей в условиях, где нет вдоволь открытой воды, пусть даже пустыня и песок обладают со-вершенно иной гигиенической обстановкой, обладают гораздо более бактерицидными свойствами, чем местность тех же влажных испарений с изобилием рек, озер и болот.
     Но что есть, то есть. И поэтому кажутся нам песок, подступающий к самым стенам саманных построек, плоскокрышие "вагончики" домишек, отсутствие заборов и изго-родей, привычных нам огородов, ''дворы", постепенно и незаметно переходящие в пус-тыню и желтую гнетущую даль, величайшим убожеством, какое только может сущест-вовать на свете. И те же грязные полуголые сопливые ребятишки, каких и в российских деревнях полно, бегающие по задворкам среди хлама, мусора и домашних отбросов, кажутся здесь, в пустыне, сопливее и грязнее во сто крат.
      Но, что бы там ни говорилось, город все равно есть город. И такие же в центре евро-пейские дома, как везде, и парк у моста, растянувшийся вдоль многоводного Урала, и столовые, и кафе, и вполне приличные площади, скверы, памятники… Но город меня интересовал слабо, больше гораздо меня занимала природа, и поэтому, как только я нашел работающую столовую и перекусил, я сразу отправился на своем велосипеде за сорок пять километров к Каспию, к раскинувшейся на десятки километров дельте Ура-ла, с ее озерами и лиманами, заросшими и недоступными островами, затерявшимися в зарослях гигантского тростника, понимая под природой, конечно же, как и свойственно русскому человеку, дикость мест, изобилие дичи и вид обилия пресной воды.
     Днем в пустыне точно такая же жара, как ночью холод. Пока едешь вдоль Урала, ви-дишь, какой тонкой полоской жмется к реке жизнь. Вдоль Урала кустарники, деревца, кандагач, раскинулись сады, а дальше голая пустыня, полынь, песок. К полудню тебя начинает преследовать запах падали. Он всюду, задувает со всех сторон. На этой тон-кой ниточке плодородной земли слишком мало места. Тут жизнь уплотнена до предела, и постоянно то тут, то там попадаются брошенные истлевать или останки овец, или труп осетра, догнивающий где-нибудь в тальнике, или скелет собаки, или просто чьи-то белые обветренные кости. В Средней Азии даже дым от дров костра (и соответственно каша на нем) отдают каким-то запахом кизяка и тлена. Если ты остано-вился около реки приготовить себе обед или вскипятить из речной воды чай, то не следует после обеда заходить вверх по течению, можно наткнуться уже в десятке метров от костра на валяющуюся наполовину в воде раздувшуюся тушу быка или барана. Превращение жизни в тлен, вечный этот круговорот здесь представлен особенно зримо и отчетливо, происходит на поверхности, на виду, неумолимо и быстро. Все это под боком, все это постоянно присутствует в сознании, и не успел ты родиться и тебя уже сожрали предназначенные специально для этого твари, а кости и остатки шкуры в одночасье высушила раскаленная сушь песка и палящее с самого зенита солнце.
     Преотвратительнейшее животное верблюд. Этот корабль пустыни. С уродливой мордой, облезлой шкурой, голой, дряблой кожей, на которой редкими местами держат-ся еще клочки верблюжьей шерсти. Полынь жрет… И сразу напоминающая о пресло-вутой чисто азиатской характерной особенности, о равнодушной с точки зрения нас, европейцев, ужасающей нечеловеческой жестокости: уздечка в носу ездового верблю-да, проткнувшая место под ноздрями и навсегда оставленная там как уздечка простая палка. И проткнуты не просто ноздри, а проткнута вся морда насквозь, и концы палки намертво заделаны.
      Но сады вдоль Урала красивы, и чем-то родные, яблоки в них, вишни. В деревне с русским названием Курилкино, где, кстати, как раз много русских и украинцев живет, для накачки воды в сады европейское изобретение использовано, около домов в каж-дом саду стоят мельничные лопасти ветряков, только выставлены они почему-то не в одну какую-то сторону преимущественного направления ветров, а, видимо, на вкус самих хозяев — в разные стороны света… И дельта Урала тоже прекрасна, необозрима из-за высоченного тростника с хорошее удилище длиной, дика, непроходима и заман-чива.
     Все-таки восприятие красоты в природе, да и, видимо, вообще красоты, глубоко на-ционально. Вот я увидел богатейшее и вольготнейшее для дичи и рыбы урочище, оби-лие птиц, нетронутость мест, и от одного вида и следом возникшей мысли, сколько тут рыбы должно быть, и зверья, конечно, и что дико все — дикость особенно – знакомое чувство испытал, восторг от такой красоты почувствовал. Чувство любящего природу русского человека: ощущение красоты в тебе вызывает природа уже только своей щед-ростью, нетронутостью, лишь своей дикой потенцией. Божья благодать — так по-нашему, по-старому, это можно было бы выразить…
     Да и на самом деле, лебеди, утки, крупная рыба, сазан, вода в Каспии от рек, впа-дающих в него с северной стороны, на многие километры от берега пресная, белые ца-пли, бакланы, гусь… Утром лягушатник вокруг стоит неимоверный, нескончаемый концерт, в каждой старице, лимане, бочажке, луже, болотце, все кваканьем всюду за-полнено, стрекозы вокруг и свои, всем от мала до велика знакомые, всю душу из тебя выматывающие, «интернациональные» комары…

«Наши» в Казахстане

     На вокзале в Гурьеве, ожидая своего поезда, чтобы ехать дальше на юг, я наблюдал еще одну характерную и яркую для местных нравов картину...
     Чем дальше от центра, от Москвы, тем проще жизнь и тем она естественнее, тем меньше заорганизована бюрократическими установками, законами и ограничениями, и тем больше вероятность встретить что-то нестандартное, незаштампованное, пер-возданное, в чем-то пусть даже иногда подзапретное, и существующее здесь совершен-но открыто, чего в менее провинциальном месте даже и не может быть. Но тут сущест-вует. И удивительно, парадоксально, ведь хвалишь господа Бога даже, что оно, это за-претное, преступное, еще осталось, что еще повсеместно не искоренено, как классовый враг до конца не уничтожено и окончательно в небытие не ушло.
     В зале ожидания вокзала у отсека игровых автоматов я столкнулся со своего рода "мафией" и в течение нескольких часов наблюдал, как «кучкуется» вокруг «игорного» этого заведения «каста чистых», своего рода синдикат, а проще именно мафия, нажи-вающаяся на простодушии бесхитростных казахов и в чем-то сильно напоминающая времена колониальных северо-американских "вестерновских" времен.
     В "дикой" стране, среди "убогих" людишек, у обольстительных, как иная, лучшая жизнь, роскошных автоматов, лишний раз указывающих людям на то, что существует где-то там бурный мир,   ц и в и л и з а ц и я  , у особенно изящного аппарата с хромирован-ными ручками, гашеткой и самолетным штурвалом, с утробно рявкающей внутренно-стью за скромным столиком сидел "распорядитель", техник ли, мастер, маклер или би-летер, молодой человек лысоватой наружности, с небольшим уже брюшком и евро-пейским типом лица, и взирая издалека и снисходительным взглядом на всю эту ино-племенную нерусскую массу, разменивал казахам на мелочь для автомата их измятые и кровные, трудом заработанные рубли. Одет этот "деловой" человек был очень просто, но, как и положено европейцу, в джинсы и какую-то футболку, ходил с достоинством, не торопясь, устранял неполадки в автоматах в считанные секунды, стрелял, демонст-рируя правильную работу автомата, в игре "зимняя охота" без единого промаха, пора-жая движущиеся цели с первого раза, мастерски и походя, с равнодушием даже, делал на любом из них призовую игру, возвращался за стол, опускался на стул с безучастным выражением лица, нисколько не тронутый видом увлекшейся игрушками взволнован-ной публики; и время от времени здоровался со "своими" людьми. Тоже европейской внешности, принадлежащими, видимо, к местной "элите", "аристократии" или, может быть, "банде", которые, проходя по каким-то своим делам по вокзалу, обязательно под-ходили к нему, чтобы его поприветствовать и обняться. Так это и выглядело; он под-нимется из-за стола, они поздороваются за руку и приобнимутся. Иногда он не вставал из-за стола, а лишь подавал руку, иногда лишь чуть отрывал от стула свой зад, иногда улыбался, иногда нет, и все, видимо, в зависимости от людей и занимаемого ими места на их негласной иерархической лестнице. А иногда он широко улыбался, когда замечал кого-то еще издалека. Например, один раз в вокзал к нему специально пришел один броской сильной внешности мужчина, похожий на шерифа из американских фильмов, высокий, с большим выразительным лицом, осетин, с крупным ртом и такой же крупной челюстью, с львиной гривой с проседью, в джинсах и туфлях на высоких каблуках. Был он со "свитой", которая держалась несколько позади него, а рядом шел лишь один, по всей видимости, его "приближенный". "Делец" улыбнулся, увидев его еще поднимающимся по лестнице в зал ожидания, и даже встал и вышел из-за стола, пока "шериф", высокий и красивый, шел к нему со своим эскортом, мимо скамеек, с сидящими на них в ожидании поездов людьми. Они приобнялись, "шериф" представил "приближенного", в то время как остальная часть свиты держалась в стороне, в тени. Они, улыбаясь, о чем-то поговорили, кажется, это касалось вопроса о ресторане, уже закрывающегося к тому времени, после чего "маэстро", попрощавшись и также сопровождаемый своей свитой, ушел. Ушел "маэстро", а к "маклеру" через некоторое время опять подошел свой человек, пожилой полный буфетчик из ресторана, человек какой-то кавказской национальности, чтобы попрощаться с "товарищем", пожать ему руку и, неся с собой доверху чем-то набитую сумку, уйти домой.
     А рядом, тут же, на скамейках, сидела каста "нечистых", в серых стандартных, каких было полно в любом дешевом магазине, безликих костюмах, и среди всех, и как бы еще и в дополнение, великовозрастный двадцатилетний дурачок с матерью-казашкой, который в черных сатиновых шароварах, бытовавших еще в незапамятные времена, и в войлочных домашних тапочках, и с блуждающей по лицу умильно-покойной улыбкой ходил время от времени меж рядами скамеек. Походит, побродит немного, посеменит туда-сюда своими очень короткими ногами и сядет опять к своей матери, чтобы прижаться к ее руке. Иногда остановится рядом с автоматами, и один раз тупо расцвел, когда кто-то дал ему дострелять неизрасходованные еще до конца в игре «заряды». И он выпалил их подряд в белый свет, глядя в сторону от цели и со счастливым сияющим лицом, наслаждаясь лишь одними производимыми машиной звуками выстрелов. А потом, растроганный, опять вернулся к матери и спрятал свое счастливое лицо у нее на плече. А потом пришел горбун. На журавлиных ногах, с головой, провалившейся в туловище, с безобразно топорщащимися наростами на спине и груди, в кургузом "поточном" пиджаке, с залоснившимися локтями от сидения, видимо, где-то в конторе…
      Вы скажете, что это я утрирую, сознательно сгущаю краски, нагнетаю атмосферу с целью что-то там охарактеризовать и доказать. А ведь это чистая правда, нет надобно-сти утрировать и что-то сгущать. Мы привыкли, что подобные вещи прячутся от нас и, чтобы нам лучше жилось, чтобы они не действовали нам на психику, вытесняются в провинцию, на окраины, чем создается впечатление, что этого вообще нет, что мы уже на пороге той красивой безущербной картины благословенного будущего, уже на пороге осуществления этих наших "больших высоких идей". А тем временем это есть, в провинции, в отдалении от центральных районов это есть, это здесь не рассовано по соответствующим домам и приютам. Мало того, такое здесь не удивительно. Здесь жизнь настоящая, она здесь не лакируется, не подгоняется под какую-то вожделенную картину будущего — не хватает сил создавать видимость по всей стране. Здесь картина зачастую груба, жестока и натуральна, не отвечающая благим мыслям идейных социа-листов-теоретиков, выламывающаяся из отведенных ими для нее рамок. И ведь, что удивительно, она, такая, несправедливая, даже порой радость вызывает своей грубо-стью и жестокостью. Потому что это правда, это жизнь, настоящая, пусть сохранив-шаяся далеко в провинции, но существующая, не добрался до нее еще гуманный поли-тик или теоретик-бюрократ. Не умертвил еще до конца своими десятилетиями выдумываемыми красивыми горе-теориями и искусственными формулами. Не исковеркал своими теоремами еще все до конца.
     Господи, как мы уже устали видеть вокруг себя все только вычисленное, надуманное и искусственное, сознательно сконструированное и сугубо "положительное", психически здоровое, показательное, нормальное, крепкое, как мы уже скучаем по настоящей жизни, по правде, по "эксплуататорской" даже, несправедливой старине, по мучениям даже скучаем, по боли, по страданиям. По мелочам, по кустарям, по частнику, по мясным рядам, где бы нам рубили мясо на наших глазах, и пусть тебя там обсчитают и обманут, ты готов все простить только лишь за личностное, не бюрократическо-показательное, без политической подоплеки, к тебе отношение, по виду девиц неких даже скучаем, фланировавшим некогда по улицам городов, даже по убогости и трущобам, по всему тому, о чем мы слышали, читали, догадывались, что видели на картинах художников, что доходило до нас понаслышке, и что только и является живой жизнью, и что только при непосред-ственном своем виде вызывает в нас участие, сострадание, боль и любовь. И филантро-пическое уничтожение, искоренение чего повлекло за собой исчезновение и участия, и сострадания, боли и любви.
     Я готов признать, что это во мне во многом говорит тоска литератора, тоска по жи-вой натуре. Но не являемся ли мы все в жизни такими вот "литераторами", рожденны-ми не для того, чтобы со всей безопасностью и ухоженностью стоять в хорошо обеспе-чиваемом кормом стойле, зная, что за тебя кто-то установит справедливость, все испра-вит, несчастных утешит, несвободных освободит, в то время как на твою долю остается лишь хорошо, тихо-мирно и продуктивно "работать", — а рождены в мир, чтобы познавать эту живую жизнь, видеть вокруг эту живую "натуру", стремиться проникнуть в ее тайны, совершать поступки, самим устанавливать справедливость, подвергаться опасностям, рисковать, "надламываться" в борьбе с жизнью, погибать, побеждать, и как следствие, сострадать, сочувствовать, ненавидеть, любить…
      От Гурьева уже до самого Аральского моря не увидишь больше ничего, кроме голой голодной степи, тогда, в июне, еще местами поросшей жалкими кустиками полыни, где-то после развилки Бейнеу потянется столовое, обрывающееся по краю резко вниз плато Устюрт, песок и разъезды на однопутной железной дороге через двадцать пять километров один от другого: Кызыл-Аскер, Жаслык… — помимо которых больше нет ничего. Одна пустыня, безводье и тоскливая, невыносимая для души русского человека картина, безжизненность к безжалостная тишина… А люди живут, казахи живут, на разъездах, на станциях, с ограниченной привозной водой, прямо среди пустыни, в построенных двух-трех бетонных многоквартирных одноэтажных панельных домах с плоской крышей — большего уродства и не представишь — весь дом как первый этаж недостроенного панельного многоэтажного дома. В пыли, в грязи, колготки детям не стирают, а сушат, ни одного дерева на станции, в поезде (219 почтово-багажном, единственном тут, кроме еще проходящих раз в неделю двух пасса-жирских московских), стены вагонов на ходу ходят относительно пола, а окна — относительно стен. Просто жутко, совершенно иной, какой-то совсем неосовенный, неустроенный мир.
     Но, вот, Нукус, вода, и все расцвело, появились рисовые чеки, тополя (чинары), фрукты, вишни, сливы, рыба на вокзале, оживление, жизнь, и особенно отчетливо и лишний раз понимаешь, что значит вода здесь, на Востоке, вода здесь значит реши-тельно все, то есть вне нее не о чем даже вообще начинать говорить. — Поселки пере-стали быть убогими, дома уродливыми, люди грязными, начался Узбекистан.

Социализм в Узбекистане

     Настало время уточнить понятие ''наши''. Те "наши", которые были где-нибудь в Ка-захстане или Узбекистане. Правда, надо заметить сразу, что те, о которых я говорю ''наши'', для нас такие же наши, как и для "них". Существовала всегда, да и сейчас су-ществует, в мире какая-то прослойка, или лучше сказать, часть людей, и далеко не ма-лая, и последнее время нашими общими усилиями и благодаря бесконечно совершенствующимся средствам массовой информации все более расширяющаяся, утверждающаяся по всему миру, которая главным мерилом жизни считает "цивилизованность", некую "европезированность", подо что, как под образец, подгоняется весь остальной окружающий мир. Именно на "европезированность" все в мире ориентируются, именно на европейцев стараются быть похожими, вплоть даже до пластических операций у людей восточных народов, изменяющих разрез глаз, именно комплексы непохожести на Европу всех нас гложут, и ущербными мы считаем себя именно тогда, когда не достигаем европейский идеал. И даже не богатство настоящей культуры Европы нас покоряет, а какое-то обывательское представление о ней, распространяемое через современную массовую культуру, литературу, кино, и представляющее собой эталонный образец красивого потребителя в окружении красивых, совершенно действующих механизмов и красивых женщин, полулежащих на капотах последних марок автомашин.
     И поэтому-то для нас казахи "грязные". И опять не своеобразие культуры мы имеем в виду под этим, не их тысячелетнюю историю, не великую империю Тамерлана, цар-ство Чингисидов, не великолепие и грандиозность мечети двенадцатого века Хаджи Ахмет Асави в городе Туркестане, не уникальную способность жить и выживать в без-водье голодных степей и пустынь, а всего лишь отсутствие соответствующего вида, лоска, блеска, какого-нибудь "джентльменского набора" в виде машины, любовницы, видиотеки, а то и вообще отсутствия нужного цвета волос или формы лица.
     Но не казахам на нас обижаться. Вернее, не стоит им обижаться на нас, у которых дело складывается едва ли не еще хуже, чем у них. Пусть они посмотрят, до чего мы довели свою собственную страну. Благодаря одно время очень популярной идее про-гресса, глубоко запавшей в головы наших благородных горе господ-теоретиков и вы-разившейся в их стремлении достичь какой-то там фантастически замысловатой формы производительных сил с неслыханным уровнем производительности труда, мы пожертвовали в пользу распространения у нас в стране западной, европейской цивилизации (бесспорно прогрессивной и высокопроизводительной, какой разговор!) всю свою собственную национальную суть. Перво-наперво уничтожили свою национальную культуру производства, то есть то, что у китайцев, например, мы сейчас называем китайской спецификой, а у японцев японским вариантом капитализма, и то, от чего у нас осталось уже ничего. Уничтожили религию, православие выкорчевали, вместе о обрядами, обычаями, архитектурой, даже малейшими ростками ее, в яростном стремлении к просвещению, к новому, передовому, к   ц и в и л и з о в а н н о м у   не оставили от тысячелетней идеи камня на камне, и вот теперь, когда возник дефицит доверия и к канувшей в Лету идее, ради которой все это затевалось теоретиками, народ неожиданно остался без веры, без духовности, впору сказать, обездоленный народ… Потому что ведь вера нужна не та, какая лишь появится, когда исправятся перегибы и ошибки, и не тогда, когда она очистится от скверны и заблуждений и предстанет снова в своей красоте, а вера нужна каждому человеку в каждый момент его настоящего, в каждую секунду его личной жизни, и не в будущем, а сейчас, теперь…
      Растоптали русскую деревню, принесли ее в жертву какой-то авантюре слияния с городом и перерастания сельского хозяйства в отрасль промышленного индустриального производства. И теперь, когда и эта авантюра полностью провалилась, не принеся ничего, кроме разрухи, голода и стыда, с точки зрения тех же теоретиков, ничего не остается, как уже теперь окончательно и решительно переориентироваться на опять же, конечно, западную, штатовскую, агропромышленную индустрию, целиком построенную на чужеродных, во многом не подходящих русской деревне деляческих торгашеских принципах (но зато опять прогрессивную и высокопроизводительную), исковеркали все исконно русские общественные отношения, те, что были в пресловутой общине, в том числе и положительные наработанные социалистические, и опять все превратили в прагматичные и потребительские, а попросту говоря, в рваческие; в недавнем еще про-шлом начав с реализации идеи, мечты Ленина, о «превращении золота в нужники», господа теоретики, проделав огромную теоретическую работу, закончили реализацию идеи тем — и даже зачли это себе в заслугу — что поставили во главу угла обществен-ных отношений опять то же самое золото. Как говорится, все новое — хорошо забытое старое. Искусство, быт уничтожили свои, все заменив регламентированными и дозво-ленными лубочными поделками, планово-показательным времяпрепровождением, от-пущенным для внерабочей жизни и сориентированным на некое "нужное" воспитание, убили фольклор, запретили озорную эротическую частушку, легкомысленную поэзию, «легкомысленные» мысли, вмешались в живую естественную жизнь народа и убили и ее, ведь естественная жизнь народа и эротика это одно, убили любую активность, любую инициативу, сумели довести досуг русских людей вообще до вырождения, и когда уже стало понятно, что кроме водки не остается ничего — опять осечка, опять пустышка, чтобы хоть что-то наверстать, подняли "занавес" и заполнили образовавшийся вакуум… чем же?.. опять, конечно же, передовой, западного образца массовой индустрией развлечения, с их луна-парками и порнографией ритмической гимнастики. Своего-то не осталось ничего… Русской кухни, да что там кухни, русских продуктов даже лишились своих. Где сейчас можно заказать русскую кашу? Национальное вездесущее русское блюдо, которой питалась Русь, ушла в небытие. Где выпить русского чая? Да нигде, везде "их" цивилизованный кофе. Не говоря уже о русских киселях, расстягаях, кулебяках и т.д. Кстати, русский чай, как экзотический напиток, пьется уже только под вывеской "русский чай", как и обыкновенные блины получили название "русские". Это все равно, что в Швейцарии где-нибудь в кафе или ресторане заказывать швейцарский сыр. Создается впечатление, что живем как в чужой стране. А ведь, казалось бы, не надо объяснять — все мы материалисты, а господа-теоретики уж тем более — что бытие определяет сознание, и уклад жизни нации тоже определяется бытием, и если мы меняем одну из составных частей бытия и радикально меняем рацион питания, то одним этим уже меняем и психологию и национальное своеобразие ладей. Ведь неспроста восточные народы продолжают потреблять рис. Зачем же мы отказываемся от своего? К чему, зачем это делается? Что останется от нации под конец? Даже нашествие вашего Мамая, товарищи казахи, не принесло нашей стране столько вреда, сколько принесли ей буйные головы наших собственных господ-теоретиков. Так что не казахам на нас обижаться, мы не в лучшем положении, чем они.
     И в этом отношении очень интересен и показателен феномен устойчивости узбек-ской нации.
      Узбеки — нация с очень сильным национальным потенциалом.
      Во-первых, она считается в какой-то степени аристократической на нашем Востоке, такие уж сложились там межнациональные внутренние отношения, что в узбеках больше и достоинства, и они сами почему-то считают себя там выше всех, и, мало того, даже европейская цивилизация для них не авторитет. А во-вторых, узбеки очень твер-ды в отношении к нашему навязыванию им "цивилизованности" и "европезированно-сти", они очень самодостаточны, никаких комплексов не проявляют, обходятся своим, на чужой идеал не ориентируются, ходят в своих национальных одеждах, особенно женщины, в цветастых халатах и шелковых полосатых шароварах, поют свои песни, народные песни, не металл, не рок, и ведь на своем, узбекском, а не на русском, и даже не на английском, языке, — и что удивительно, ведь даже молодежи они нравятся!.. Едят свою пищу, свои блюда, пьют в своих века не меняющих вид чайханах свой тра-диционный зеленый чай. Конечно, не все без исключения, но в основном (и особенно в сельской местности) надо еще учитывать, что процент сельского населения к их сча-стью здесь в два-три раза больше, чем по Российской федерации. В большинстве своем у них все осталось по старинке, от социализма они взяли только то, что их устроило, что им было нужно: мирное сосуществование, суверенитет, самоопределение, наличие собственной тяжелой индустрии, но все неподходящее они решительно оставили в стороне. Религию они сберегли. Обряды и обычаи тоже. Впрочем, опять же большинство народов нашей Средней Азии сохранили обряд обрезания, это обязательный обряд, несмотря ни на какую атеистическую пропаганду; пост рамадан, сохранилось у них при формальном запрете и многоженство, жен мужья имеют столько, сколько могут прокормить — и не с нашей чужеродной моралью беспардонно лезть в хрупкую интимную национальную суть. И какое-то устоявшееся азиатское уважение и преклонение перед властью тоже в них сохранилось, может быть, поэтому-то у них и злоупотреблений в этой сфере больше, люди власть считают естественным явлением, несправедливости тут не ищут и нашего до такой степени раскаленного возмущения по отношению к ней не проявляют, это у них в психологии и в крови. И всем попыткам нарушить их национальное, всем проникновениям "цивилизован-ности" и всяких "демократий" противятся, а нас, русских, как носителей "цивилизованности" и "демократий", как разносчиков всяких других идей, теорий и постановлений, не любят. Как, собственно, не любят уже все и везде. Но если, например, казахи не любят с некоторой завистью, все-таки желая "приравняться" к нам, то есть, опять достичь похожести на западный идеал, то узбеки не любят вообще, принципиально и без всяких задних мыслей, в корне.
     И жизнь спокойна, никакой нашей спешки, от торопливости нет и следа, наша веч-ная беготня за жар-птицей, торопливое стремление всю жизнь что-то ухватить им не-свойственны, у них мусульманское смирение, терпеливость, несуетность, ибо по Кора-ну жизнь мира сего — это лишь игра и забава, это лишь однодневное пребывание наше на земле. И поэтому поведение их — сплошное воплощение достоинства. Тут даже по-езда идут в полтора раза медленнее, чем в европейской части страны. Машины по до-рогам ездят неспешно, никакой гонки нет, даже у мотоциклистов, если стоит ограничительный знак среди полей на асфальтированной дороге "40 километров", то никто не нарушает, удивительно, и все едут без суеты и дерганий, здесь люди в состоянии медленно ехать. Иногда даже арбу встретишь с ишачком, с сидящими на ней ребятишками, которую очень аккуратно объезжают автомашины. И какая-то семейственность всюду, все по-домашнему, на заправочных станциях бензин, как встарь, наливают из бочки и мерят ведрами, а посты ГАИ совсем до смешного свойские: где-нибудь под акацией железный стол в землю врыт. В поездах полно безбилетников, особенно женщин, которые, или не покупая билет, или покупая его в общий вагон, все норовят в плацкартном ехать, и проводник ходит по вагону, выжимая из пассажиров доплату или требуя взять билет и пугая их русским словом "ревизор", но на него особого внимания не обращают, женщины с детьми вообще отмахиваются, как от назойливой мухи, даже иногда покрикивают на него, и он и сам особенно и не настаивает. Совсем другая жизнь…
      Русских нет, и пьяных нигде не видно, все чай пьют, чайник здесь — это первая не-обходимость, их даже в поезде проводник выдает. Надо выйти на каком-нибудь полу-станке — стоп-кран рвут, нигде я не видел, чтобы столько рвали стоп-кран, как в Сред-ней Азии, это нормальное явление здесь, что у нас бы расценивалось как злостное ху-лиганство (или уж по крайней мере вылилось бы охотнику до экстренного торможения в хороший штраф). На вокзалах дикторы — одни мужчины, и на всех наших женских профессиях кассиров, буфетчиков и прочих тоже одни мужчины, в одном кузове машины женщины и мужчины вместе не поедут, по вечерам ни в одном доме не зажигается свет, хотя электричество в каждом поселке и городке, но не горит в домах, видимо, тоже согласно закону, Корану. И здороваются-то по-особенному, у мужчин рукопожатие какое-то с шиком, хлопком ладони об ладонь, вечером проезжаешь поселок — в универмаге после закрытия собравшейся кучкой люди телевизор, стоящий на полке, смотрят, хотя уже с закрытия много времени прошло, а дверь не заперта, такое, видимо, здесь можно. И даже зарплату и то выдают тоже совершенно необычно для наших производств: с восьми часов утра.
     В первую же ночь мою в Узбекистане, в Тахиаташе, где я спал в непривычной еще для меня ночной азиатской духоте прямо на перроне, я проснулся в раннем чистом утре от смеха. Меня это поразило тогда, потому что это было совершенно непривычно, кто у нас в России смеется в шесть часов утра? Да в это время на работу идут хмуро, неохотно, злые, хорошо еще не с похмелья, а тут, на рассвете — свежий и жизнерадо-стный смех.
    Я не националист, во мне нет великорусского или, скажем, американского, сверх-державного снисходительного отношения к другим народам, меня даже радует сущест-вование достоинства в чужих нациях, а своеобразия наций меня вообще всегда пленяет. Но, отвлекаясь от своеобразия черт чужой жизни, всегда хочется сказать: а что же мы делаем со своей собственной страной?!
     И для меня было вполне понятно, почему там же в Тахиаташе, только уже внутри вокзала, где я пытался утром вздремнуть еще час-два, уборщица, пришедшая мыть пол, опускаться до того, чтобы будить лежащего на скамье русского, даже не стала, а позва-ла для этого милиционера, и тот поднял меня моими же, родными, единственными в его речи русскими словами "не положено", и еще несколько раз повторил мне, видимо, не без удовольствия "не положено" в спину (меня, русского, моим же оружием), чтобы не дать мне вернуться и снова лечь. И понятно было, почему в городе Мангите (как сейчас помню), когда меня сбил мотоцикл с коляской: водителю надо было повернуть на перекрестке направо, он и повернул, несмотря на то, что справа был мой велосипед, — то остановиться мотоциклист даже не удосужился, хотя, оглянувшись, заметил, что я вместе с велосипедом остался лежать на земле, и даже из прохожих никто не подошел помочь, подумаешь, сбили какого-то русского. Понятно мне это было вполне, рассчи-тываться за поучения и оскорбляющие национальное чувство людей, наставления на-ших теоретиков приходится нам, нетеоретикам, причем, своей шкурой. И ничего тут не поделаешь, вмешательством в национальную жизнь других народов такое отношение к себе мы заслужили.
     И это было очевидно уже давно для любого и каждого, кроме продолжающих до сих пор носиться с идеей всеобщего единения теоретиков. А ведь достаточно было им взглянуть уже тогда хотя бы на то, как школьники в республиках неохотно учили рус-ский язык. Там, в Средней Азии, дети ставили себе уже в достоинство, что не могли с тобой объясниться по-русски, скорее, с отцом, со взрослым по-русски можно было по-говорить, а школьник даже не хотел понимать, что ты от него хочешь. Доходило даже до преувеличений, до отрицания всего русского вообще, на вокзале в Чарджоу я слы-шал ведшийся на русском языке (как бы там ни было, выбранном в данном случае меж-национальным) и слышимый во всем вокзале спор между немолодой уже узбечкой и казахом на предмет того, куда лучше отдыхать ехать, в Ташкент или Москву. Казах на Москве настаивал, а женщина-узбечка говорила: «Что все в Москву отдыхать едут… я вот из Джамбула, так по мне, кроме Ташкента, никуда больше ехать не надо». Или вот, если в Казахстане, когда я отвечал спрашивающим, что еду из Москвы, я видел в глазах людей некоторую зависть, то в Узбекистане некоторые даже говорили, может быть, и не без вызова: "А где это, Москва?". А в Бухаре дети в каком-то переулке полушутя, полусерьезно вообще бросились от меня в рассыпную с кличем: "Шпион!" А ведь дети это главный показатель, ведь с ними всегда в будущем жить...

Экзотика пустыни

     Едешь по асфальтированной дороге, кругом поля и поля. Незанятых мест здесь не существует. Этаких диких уголков, свободных от посевов, от практического использо-вания, где, скажем, можно было бы хоть палатку поставить, костер развести, как-то уе-диниться, нет — в лучшем случае это ты можешь устроиться в колхозном саду, а то ведь элементарно нет места, не в пустыне же ее ставить… Ни один кусочек земли здесь не пустует, потому что вся эта благословенная земля с ее изобильными двумя урожая-ми в год, с ее щедростью и роскошностью, с которой и мы фруктами кормимся –   и с к у с с т в е н н а я. Вся она сотворена человеком, отвоевана у пустыни путем орошения, путем строительства каналов, берущих начало в Зеравшане или Аму-Дарье. И диких клочков нет, не существует! Хлопковое поле, рисовые чеки, а между ними посадки из тоненьких полосок тутовых деревьев, листья которых тоже в дело идут, ими выкармливают тутовый шелкопряд. Даром ничего не пропадает. Но даром тут ничего и не растет. Один саксаул, как мне старый казах сказал: "Только ему человек помогать не надо". Все же остальное окопано, возделано, ухожено и все нуждается в труде. И именно в труде. Или вернее даже в труде с большой буквы. Это тут сразу чувствуется. Сколько бы ты ни ехал вдоль полей, всюду люди, километр за километром, десяток за десятком, даже, прошу прощения, нужду негде справить, сотня за сотней километров не исчезают фигуры с полей, мужчины и женщины, и кетмени в руках. Я даже сначала думал, что это какие-то неколхозные, частные наделы, до того это было по нашим меркам непривычно. Жара, солнце палит, а они согбенные, к земле склоненные, все окучивают, пропалывают, прореживают, одну грядочку с километр длиной прошел, взялся в обратную сторону за другую. Практически никаких тракторов, они тут плохие помощники, хороших гербицидов для хлопка, слава Богу, не придумали еще, те же, что есть, плохо срабатывают. И поэтому почти все вручную. И люди работают от зари до зари, дети в пионерлагерях летом на полях шесть часов каждый день отбывают, осенью на сборе хлопчатника помогают почти до самой зимы. Чем мы крайне возмущались и старались положить этому конец, и по крайней мере, какие-то постановления об освобождении детей в республиках Средней Азии от труда были. И с предприятий люди снимались на сборку хлопчатника тоже чуть ли не до самой весны, во всяком случае, бывало это еще и в январе. Потому что хлопок здесь убирался весь до последней коробочки, а у хлопка такая особенность, коробочки у него появляются и раскрываются на стебле постепенно и непрерывно, начиная с ранней осени и до поздней зимы. И когда до плана не хватало, то добирали хлопок еще и в феврале. Дикость? Варварство? Эксплуатация? Несправедливость? Конечно, по сравнению с нашими полями, где ни зимой, ни летом человека не видно, ни бабочки, ни птицы (все гербицидами отравлено, они и сорняк за человека уничтожают, а заодно и все живое вокруг). В этом мы, конечно, впереди, и уж до того, чтобы вручную делать что-то на поле никто из нас никогда не опустится, и по осмеянной теории графа Толстого, аристократа, самолично пахавшего землю и заявлявшего, что, в отличие от головы, спина и руки человеку даны для того, чтобы работать физически, трудиться не станет.
      А знаете, почему в Средней Азии высокие урожаи и люди трудолюбивые? Не думайте, что только потому, что там условия для сельского хозяйства лучше, нет, главное потому, что люди там работать вручную не разучились! Люди там еще труд не начали воспринимать как несправедливость и еще "не осознали" до конца всю "пагубность" и "дикость" физического труда. В то время как мы, застрельщики передового вожделенного общества и нового «цивилизованного» сознания, искореняя ручной, отсталый, немеханизированный и, как там еще, рутинный труд, работать, трудиться и любить работу уже отвыкли. Работать мы теперь может только спустя рукава. Да и действительно, раз человеку со школьной скамьи вдалбливается в голову, что работать руками — это не престижно, что наша страна только сейчас и стала более или менее "цивилизованной", сделавшись промышленно развитым государством, а до 1913 года в своем "нищем", "диком", "аграрном" прошлом вообще не существовала как страна. Разве человек будет любить работать? Разве будет любить землю, когда он хлебопашцем, как "высококвалифицированный специалист" у станка, снабженного промышленным роботом, обрабатывает землю "резцом" своего трактора, в течение всей "смены" даже ни разу не ступая на землю и не открывая дверку кабины? Разве будет ценить и беречь свою страну, чьей эта земля является, разве будет со святым уважением относиться к Богом данному нам самому процессу труда? Собирать хлопчатник до последней коробочки зимой, в холоде, на ветру — это дикость, это негуманно. Конечно, ведь мы, люди передового гуманного человеколюбивого общества, как встарь, переворачивать вручную вилами ушедшие под снег хлебные валки уже не выйдем. Хотя это был всегда единственный способ спасти погибающий урожай. На этот случай у нас есть законный процент списания, и то, что не поддается механизированной обработке, в расчет не идет, оставленный под снегом хлеб никого не смущает и кощунством потеря его для нас уже не звучит. И одни старики в таких случаях только прячут глаза и стараются говорить об этом тихо, неизвестно уже и для самих себя чего стесняясь. У этих "азиатов" дети в школьное время трудятся на полях! О, средневековье! Не то, что наши дети, дети застрельщиков, которые проведя даже свое детство и юность в деревне и окончив там школу, пшеницу от ржи отличить не могут. Спрашивается, кого растим, какое себе светлое будущее предрекаем? Когда же мы, наконец, начнем поправлять теоретиков и говорить на изобретенную ими белиберду, что это белиберда? Говорить, что аграрная страна — это совсем не плохо. Что незачем стыдиться физического труда, что не обязательно должен существовать на земле только промышленный способ производства, уж, по крайней мере, в сельском хозяйстве его может и не быть, что автоматизация — это никакое не решение всех проблем, что все это чушь. Когда перестанем отнимать у людей радость правильно жить?..
      Вообще, конечно, можно понять, почему все это теоретиками делалось и делается. От их благородного стыда за их привилегированное положение. Воплощая идею "освобождения" человека от "цепей", от рабства, от оков, от условностей, от "пережитков", от старой морали (рутинной, естественно), от труда (надо понимать для роста духовности – ну, с этим-то мы можем познакомиться и на примере своего собственного народа, особенно в период теперешнего его развития, когда остро встала проблема его алкогольного вырождения), теоретики при этом исходили из лучших побуждений. Чтобы дать возможность всему народу жить той "содержательной", "духовной", умственной, свободной от физического труда жизнью, какой живут они. Иначе им было стыдно. Что не работают, что слишком свободны. И всей своей борьбой за свободу других, за свободу для всех они утишали свою совесть. Но забывали они главное, а именно то, что единственный человек, кого не мучает совесть, это тот, который работает. И чаще всего - руками, в производстве, в доме, в быту, в несвободе, по необходимости! А особенно в главной сфере всей нашей жизни — на земле. Единственно ему не стыдно, единственно его не мучают никакие угрызения совести, потому что, кроме всего прочего, он еще и единственный из всех, кто знает: зачем!..


Муха в пустыне
(о религии)

     Словом все иное в Азии. И работа, и жизнь, с невозможностью вырваться за рамки отведенной тебе, вернее, предназначенной для жизни, отвоеванной у пустыни территории. И природа, порождающая такую работу и жизнь, и цвет волос у людей, и даже ветер, когда дорога выйдет из оазиса в пески, воет в проводах столбов тоже по-иному, как-то заунывно, страшно и по-азиатски дико.
     И даже муха, муха в Азии, в этой сорокадвухградусной жаре, когда асфальт плавит-ся, так что педалей не прокрутишь, в этом раскаленном безводье — и откуда только возьмется — прицепится где-нибудь сзади к рюкзаку и изведет, измучает, замордует всего, потного, насмерть, до озверения, до осатанения, когда будешь чуть ли не падать с велосипеда, махая руками, будешь без конца делать остановки, во время которых она будет затаиваться, прилипая к рюкзаку где-нибудь в потайном месте, и пережидать, а поедешь, снова вылетит из укрытия и будет кусать, кусать тебя в заветрии опять…
     И даже религия, как духовное своеобразие проживающих в этой климатической зоне людей. Я всегда думал, что природа во многом сказывается на национальных особенностях людей, но может статься, что она определяет все в них, в том числе, даже и религию. Самая мрачная, самая безрадостная религия на свете, чуждая умиления любви к ближнему, считающая войну богоугодным делом, равнодушная к людям как таковым, — это мусульманство. Такая может возникнуть только в пустыне, в этой безжизненности, в этом пекле, постоянно, как дожидающиеся своего часа стервятники, стоящая у тебя за плечом. Как охотно верится здесь, что жизнь на земле – это только один день, "или даже часть дня"[2], что "господь мстителен и всемогущ"[3]. Коран — это религия смерти. А пустыня — ее олицетворение. Сколько городов, потерянных в песках, напоминают о ней. Сколько их было-то за столько тысячелетий? Вот ворота Караван-Сарая торчат среди ровной пустыни, а ведь когда-то здесь был резервуар с водой, гостиницы, двор для верблюдов, кипела жизнь... Что стало с людьми, где они?.. А целые народы, ушедшие безвозвратно в песок… А горы... Даже эти их среднеазиатские горы здесь, голые, пологие, невысокие, плоские сверху, обветшалые до основания, одним своим видом уже заявляющие о их старости и обветренности – какие-то полукилометровые холмы, тянущиеся грядой один за другим по пустыне (в районе Бируни) — и те напоминают ровные, аккуратные, поставленные в ряд могилы…
     И даже их храмы, эти безмерно, небесно красивые мечети, с их майоликой и лазуре-выми куполами, появляющиеся ни с того ни с сего в пустыне и видные за добрый десяток километров в ней, и те одними огромными, не на человека явно рассчитанными порталами, так сказать, "входами" в них, призваны, кажется, не столько просветлять душу человека, сколько, напротив, подавлять ее, каждой своей деталью напоминая ему о вечной его ничтожности.
      И даже закаты.
      И особенно отчетливо это осознается в Хиве…

Хива

     О Хиве надо писать, конечно, особо. "Город – сказка", — как вещают рекламные плакаты. "Город — красивейший памятник восточной архитектуры». «Весь состоящий из древнейших строений». «Заложен еще Тимуром». «Продолжающийся строиться все эти столетия до самых последних лет… Цитадель Амина…»
      Хива — это два города. Один — современный, с многоэтажными домами, а другой рядом, на окраине, обнесенный крепостной стеной. Памятников много, изобилие, и все они расположены очень тесно друг к другу: строгие медресе, высоченные минареты, с иголочки "одетые" мечети, дворцы - плотно уставляют городище, занимают в сравнении со своими огромными размерами несоразмерно, по-музейному, небольшую территорию, ограниченную пределами крепостных стен, и своей достоверностью и ухоженностью, и ясным пониманием того, что теперь-то, в наше время, этого уже быть никак не может - очень напоминают городки-декорации Голливуда. И настолько взаправдишны, всамделишны живущие тут же, в городище, рядом со всеми этими роскошными и баснословно богатыми строениями люди, ютящиеся в маленьких глинобитных лачужках вдоль крепостного вала на маленьких коротких тупиковых улочках, что создается впечатление, что это хорошо выполняющие роль статисты. Совершенно равнодушные к туристам, расхаживающим чуть ли не перед самыми их лицами, какие-то дикие, слишком национальные, слишком убогие и нецивилизованные… И я настолько проникся здесь этой игрой, настолько уверовал в древность этих стен, дворцов и нищих лачужек, настолько проникся сразу духом древности и Востока, что когда вошел в тут же, рядом, находящийся дворик раскаленного снаружи каменного дворца Амина и впервые увидел дворец изнутри, сад, бассейн, и ощутил держащиеся здесь прохладу, сень, воду, роскошные цветы — и чуть ли даже не райские птицы здесь летали — сразу поверил, понял и осознал, прочувствовал, в чем именно заключается телесное счастье человека Востока, воплощение мечты, его идеал, счастье беков, обладателей таких городищ, дворцов и власть имущих. Вот оно: это сад внутри дворца, среди мертвой безводной пустыни, вот оно, единственное земное счастье, да и смысл жизни вообще; да и какой еще-то в этом пекле может смысл жизни быть?.. Декоративные растения, птички, искусственно выведенные изящные цветы, живой, отвоеванный у смерти, рукотвор-ный уголок природы, прохлада внутренних покоев и тайные ходы дворца, гарем и, ко-нечно же, наложницы — таков идеал восточного человека, человека пустыни, и иное, чем эта искусственная и столь трудно достижимая сень, искусственный мирок рафини-рованных удовольствий, в голову не может прийти, иного просто не может быть. Недаром даже все восточные сказки об этом, и даже в Коране картина радостей рая (!) и та до примитивности бедна: «и найдут они там сады, орошенные потоками вод. И плоды… и найдут они там женщин, очищенных от всякой скверны, и пребудут там вечно…»
     И в то же время я понимал, что все это не игра, не прошлое, не Голливуд, а самая что ни на есть современность, самое что ни на есть настоящее. И люди живут здесь, в этих грязных квартальчиках по-настоящему. Ходят по своим узеньким улочкам. Садят кукурузу и дыни тут же с внутренней стороны крепостного вала, дети играют мячом на ступеньках медресе Ислам-ходжа, на мощеных камнем дорожках дворца Таш-Хаули и у летнего кинотеатра у Западных ворот Шахристана, неразговорчивы, заняты своей жизнью, и когда в начавшемся сумраке их ветхие жилища погрузились в не оскорбляемую электрическим светом темноту, окна лачуг и спрятанные от чужих глаз внутренние дворики осветил лишь синий цвет телевизоров, и в безмолвии темноты, при все том же молчаливом равнодушном спокойствии лежащих во тьме на брошенных прямо на улицах циновках и отдыхающих от летнего зноя людей, в тишине раздавались лишь звуки какой-то передачи, что еще больше путало времена, сдвигало эпохи, и голубой цвет от телевизоров ничуть не напоминал о современности, а наоборот становился каким-то пугающим диссонансом, вызывающим мысли лишь о колдовстве, алхимии, черной магии и лампе Алладина.
      Итак, я прочувствовал жизнь Востока сполна и до конца и уже хотел было в заклю-чение переночевать на крыше гробницы Пахлавона Махмуда, чтобы почтить вечность еще и телесным своим присутствием, на целую ночь приложившись своей бренностью к камням истории, для чего даже забрался уже наверх по выступам в стене со своим спальником, но, совершая предварительный вечерний выезд в туалет, еще раньше при-меченный мной у крепостных ворот — современный, сделанный под стиль древности для туристов – упал, забуксовав на песке, около него с велосипеда в какую-то зловон-ную лужу, а потом внутри туалета — под стать разрушенным древностям оказавшимся в совершенно жутчайшем состоянии — еще и не нашел воды, в кране, по крайней мере, она отсутствовала, как и большая часть раковины под ним, и все было так загажено, что мне пришлось отмываться лишь водой из смывного бочка, который еще и находился под потолком на высоте двух с половиной метров. И все это, вместе еще с наступившими душными сумерками и абсолютно безоблачным, напряженно затаившимся, безмолвном и зловеще красивым, тихо сгорающим в полнеба кровавым закатом пустыни, гаснущим где-то вдали за полуразрушенной крепостной стеной, и каким-то восточным мрачным безразличием глаз людей, молчаливо провожающих тебя взглядами из проемов своих лачуг или с лежанок в этой паутине улочек и переулков, где приходилось ехать почти по их ногам — все это решительно испортило мне настроение. Вонь, исходившая от моей рубашки, напомнила мне о вони и грязи тысячелетий, наделанной людьми, всегда живущими в тесноте и смраде и вечном трупном запахе земли Востока, где нет земли без праха, и где даже кирпичи саманных построек и те из тлена, где ожидание конца сопровождает человека с самого дня его рождения, а тлен содержится и в самих мыслях людей в виде религии смерти Корана; в этой умертвляющей все и вся пустыне, абсолютно безжизненной без тяжелого, до кровавого пота человеческого труда, обрекающей людей на постоянную борьбу за существование, и отсутствие в природе признаков другого, не убивающего, животворящего Бога вообще — окончательно доказали мне, как бесприютно жить человеку под магометанским солнцем пустыни одному …
     И уже в темноте, в безлунье, лишь под звездами я проделал двадцатикилометровый путь обратно в Ургенч, чтобы успеть сесть на поезд (опять тот же единственный почто-во-багажный), не желая откладывать свой переезд на следующий день, окончательно раздавленный одиночеством и безвыходностью переживаемого мной момента.

Люди в пустыне

     Но к утру это прошло, и в Чарджоу, в урюк, к персикам, в абрикосовые деревья, в яблоневые сады, я въехал уже ободрившийся. И были еще виноградники вдоль дороги, чайханы на каждом углу, в которых при желании можно взять и шашлык, и лагман, или просто выпить чайничек зеленого чая, памятники Бухары, родины Абу Али Ибн Сина, торговый купол Токи-Зарагон, медресе Улукбека, гостиница Куклиндаш в здании бывшего медресе шестнадцатого столетия, по одному рублю место в кельях, где раньше жили монахи, с привратником в проходе во внутренний двор — где у него стояли и стол и койка — в белой майке и поедающим рисовый суп с кусочками в нем хлеба, где я тоже хотел остановиться переночевать и провести ночь в келье, но, видимо, не судьба, и пришлось мне за неимением мест ехать дальше. И какая-то целомудренность узбекских детей, как все дети любопытных и интересующихся, как ты спишь в беседке в своем спальнике, но только до того момента, как начинаешь из него выбираться, после чего они все как один деликатно отводят от тебя взгляды. И поселки, и городки, каждый со своим лицом, с красивыми старинными строениями, и даже те же двухэтажные плоскокрышие коробки жилых домов — с орнаментом в национальном стиле, как, например, в городе Гиджуване, где даже маленькие кубики магазинов в восточном духе, а баня № 3 вообще как минарет. И оживление в чайханах, всюду спадающее часам к одиннадцати, а в час дня, с установлением самой жары, на базарах, в чайханах и даже в государственных магазинах наступает перерыв. И я отстал ото всех новостей, месяц не читал газет, не смотрел телевизор, не слушал радио, а когда у меня по моему легкомыслию соблазненные бесприсмотром ребятишки украли на берегу Зеравшана часы, я перестал наблюдать и время.
      Но на жизнь я продолжал смотреть и видел ее не такую, какая она на страницах прессы или на экранах телевизоров, а такую, какая она на самом деле.
     На рынке тебя обязательно обманут, в магазине для тебя, русского, будет на товары совсем другая цена. По большей части обойдутся неприветливо. В промышленном го-роде, например, в Навои, четко почувствуешь, как обособлены друг от друга нацио-нальное население и русские, а увидит тебя узбек в неказистом виде, где-нибудь у ко-лонки с водой, потного, от долгой езды усталого, со слипшимися волосами, грязного, то от отвращения к тебе даже сплюнет.
      Сейчас у нас начали заговаривать о национализме, о пробуждении националистиче-ских чувств, местничестве, замкнутости, отчужденности, об "отдельных" деформациях "интернационализма". Наконец через толстую кожу и теоретики это почувствовали, и до них это дошло. А ведь неудивительно. Еще бы не было "деформаций", когда столько десятилетий всех давили каким-то стремлением к глобальному, к общему, к "типичному", к главному, прочь от личного, от частного, к удобному для построения теорий универсуму, принуждая всех в национальных отношениях к некоему космополитизму. Ведь в нас всегда все вбивают, впихивают, всовывают, воспитывают, перевоспитывают, ссылают, сажают, провозглашают, в приказном порядке утверждают — откуда возьмется интернационализм?.. Тем более, что центр всех "провозглашений" в Москве, господа-теоретики постарались. Естественно, какое от этого отношение к нам, русским. А виноват ли в этом сам русский народ?
      Вот он стоит у буфетного столика в чужой азиатской стране, небрежно поставив на круглую мраморную столешницу локоть и глядя на расположившуюся рядом с ним дочь. На щеках у него бакенбарды, на окружающих ноль внимания, пальцы постукива-ют по мрамору, из кармана свисает массивная цепочка от часов. А дочка — в просвечивающей белой марлевке, с белыми трусиками под ней, лимонад пьет.
     Ну, положа руку на сердце, можно ли сказать, что это на сто процентов типично русский человек, что это и есть русский народ. Да, конечно же, нет. Вполне узнаваемая картина, и узнаваемо, откуда ветер дует. Но вот он-то и есть продукт идей "нового ми-ра" господ теоретиков — в их мире их идеи иного и не могут дать. Это произведение их воинствующего материализма и неоспоримого единственно "правильного пути". К чему пути, будет резонный вопрос. Видимо, к обществу потребления, видимо это их идеал, другого благословенная передовая западная мысль им еще не успела внушить.
     Ну и единственный, кто тебя защитит, кто вступится за тебя на базаре, кто привет-ливо обратится и от несправедливости оградит — это обязательно какой-нибудь старый человек, аксакал, который и говорит-то по-русски еще хорошо, который и улыбнется тебе по старинке, и который или воевал во вторую отечественную вместе с нами, или закладывал для бедноты в тридцатых годах вдоль Сыр-Дарьи сады, или строил Турксиб, то есть тот, кто о том, что связывало нас в прошлом, еще помнит. И спокойно примет на себя раздражение, что-то веско скажет окружающим на узбекском или киргизском, после чего никто ему уже не возразит. Ведь были же и в нашей социалистической истории большие идеи, великие цели, были времена гораздо истин-нее, чем это сегодняшнее время сугубо потребительских проблем. Когда исчезает Идея, когда и религиозность уже не спасает, благодаря долговременной вырубке в народе ее корней, то из святых вещей для человека остается один национализм, человеку уже просто не за что зацепиться, кроме своих гипертрофированных патриотических чувств. Так кого ругать за исчезновение в народе интернационализма, стоит ли на кого-то пенять или искать причину в других?..
     Да и если уж до конца честно, если без идеологии и без всех этих теоретико-политических проблем, то ведь к тебе всегда отнесутся по-доброму. Потому что уча-стие, как общечеловеческое качество, свойственно всем. Помню, когда я, задержавшись в пути, приехал в Заравшан уже после закрытия магазинов и не смог купить себе хлеба, одна из остававшихся еще на полуопустевшем базаре немолодых женщин, которая меня сначала при продаже пучка лука, как принято, еще и надула на пятачок-другой, а потом отвернулась в сторону, узнав о том, что я из-за позднего времени остался без хлеба, без всякого раздумья вытащила из-под прилавка мне свой. Целую, купленную, видимо, для своей семьи булку, и денег за нее, как я ни старался всучить, под каким предлогом ни подсовывал, на этот раз уже не взяла… Господи, ведь без идеологии, без всяких этих гениальных мыслей "великих" теоретиков, без этих сверхразумных, космических, бюрократических, политических идей, и когда не оскорбляется в людях чувство национального достоинства, ведь мы же прекрасно можем жить вместе! Мы же прекрасно можем понимать всех!

Исход (Горы)

     И тем не менее мы все равно разные. И всегда отличия будут, и не искоренять и из-живать их надо, а напротив, поощрять и ценить.
     Скажем, в Казахстане наша «демократия» и «равенство» выразились лишь в том, что на кладбищах люди обрели возможность одинаково роскошные своим родственникам памятники ставить, и равноправие в том, что и у "богатого" и у "бедного'' памятники умершим одинаково отменно хороши. Такие кладбища отгрохали, с такими зданиями, что в пору в них жить, сами горожане, например, в Ургале, шутя называют территорию города и территорию кладбища: Ургал – 1 и Ургал – 2. И хорошо это, раз в национальном духе, то и быть должно.
     И всегда, что бы там ни было, будет русский в этих бесконечных степях томиться. В этой сухости воздуха, в этой духоте, в этой жаре. И всегда так особенно будут звучать слова здесь:
      "О, русская земля, ты уже за шеломями еси!.."
     Из всех моих поездок тяжелее всего мне далась именно Азия. Даже природа, ради которой я, собственно, всегда и еду, не утешала, потому что ее тут нет, она чужая, не наша, мне, чтобы обрадоваться ей, ощутить привычный восторг от ее близости, прихо-дилось даже выискивать крохи или заставлять себя, убеждать, объясняя, что ведь это все одна наша планета…
     И только тогда, проехав пустыню, почувствовал я, наконец, что-то родное, только тогда стала постепенно оттаивать моя душа, когда я выехал в Киргизию, в горы. Когда земля не вся до последнего клочка возделанная, когда есть реки не все до последней капли задействованные, где есть уединение, где взгляд манит даль, — там и чувства иные, и люди, и мировоззрение, и жизнь. И недаром именно в горах Средней Азии, в ее неприступном, таинственном, вечно влекущем к себе высочайшими на земле вершинами Тибете гнездится самая отрешенческая на свете, самая возвышенная и оторванная от жизни, напоминающая о полусказочной Шамбале, религия Буддизм.
       Я бы даже сказал так, окончательно достраивая свое предположение об определяю-щей роли природы в духовном своеобразии людей и припоминая свои тянь-шаньские встречи, что в свою очередь могло бы явиться уже отдельной темой. У нас это духовное своеобразие — идеалистически-языческое, у азиатов долин — прагматическое, у азиатов с гор
– божественное. Я не берусь ручаться за абсолютную обоснованность этого предположения, за полную его материалистическую доказательность, но главное то, что, взяться вплотную за отбор фактов и за их систематизацию, ведь и такая теория могла бы быть. Ведь существует, например, стройная теория Л.Н. Гумилева о развитии человеческих этносов, в основу которого положена не политическая экономия и способ производства, а нечто на первый взгляд даже далеко нематериалистическое, чуть ли не мистическое, психо-социальное явление, названное Гумилевым "пассионарность" (от пассио – страсть). И ведь надо признаться, очень убедительная теория, все в ней доказывается и это психо-социальное явление пассионарность просматривается в истории всех без исключения народов, позволяя вывести закономерность развития обществ. Совсем другой подход к развитию, внеклассовый, что для нас, воспитанных на единственно верной теории, кажется странным. А ведь заблуждений никаких нет. Потому что все истинно только в системе. Нет одной какой-то главной теории, теории или идеи, или объяснения мира, абсолютна всегда совокупность, данность, диалектика та же, с разных сторон и точек зрения объясняемая людьми действительность, живая, наконец, жизнь. Только она – истина. А не какое-то одно метафизическое, схоластическое истолкование жизни. Признание многообразия жизни, многообразия равноправных точек зрения на жизнь— залог успеха во всем. Пора бы, наконец, от догматизма какой-нибудь одной теории переходить к диалектическому разных теорий сосуществованию, к комплексу, к системе. Пора начинать ориентироваться не на какое-то отдельное сухое измочаленное воззрение, а снова на самое жизнь. Ведь, в конце концов, жизнь нас создала, а не мы ее посредством умственных теоретических изысканий. И мы — часть бесконечной и всемогущей природы, а не она наша составная второстепенная часть.
     Ну, и еще два эпизода возвращения.
     Где бы я ни был в Азии, да и не только в Азии, всюду, люди при взгляде на мой за-груженный вещами велосипед задавали вопросы: отдыхать едешь? маршрут выполня-ешь? материал собираешь? — то есть, как всем нам сейчас свойственно, пытались объ-яснить мое занятие прагматически. И только в моей родной "запущенной" Новосибир-ской области около озера Чаны один пастух, которого я встретил в пути, сам же и объ-яснил мне мое занятие, задав единственный вопрос: "Странствуешь?.." Чем невольно помог понять то, что я делаю, и мне самому.
     Все-таки самое ценное, самое высокое для человеке всегда непрагматическое. Самое красивое – нематериальное. Самое благородное – беспрактичное. Самое духовное — неутилитарное. Как материалисты ни старались вывести все эти вещи из бытия, из эго-изма, из нужд общественной жизни, из функций желез и потребности живой клетки, все равно опровергнуть идеалистов, скажем, того же Канта с его категорическим импе-ративом или добавить что-то новое к присущим душе идеалистическим максимам они так и не смогли.
     Максимы — это то, что не обусловлено никакими материальными обстоятельства-ми, никакими законами, никакой физиологией, это то, что всегда являлось основой духовности людей, содержалось еще в самых древнейших текстах и пестовалось и развивалось в людях каждой без исключения из существовавших на свете религий путем тренировки: сжигай на жертвенном огне животных только здоровых, "без порока"; не дожинай десятой части поля; освобождайся от страстей и желаний; не противься злу насилием — совершенно неразумные наставления с точки зрения здравого смысла любого материалиста. И, наконец, максимы — это как раз то, что все-гда подвигало и подвигает нас на совершение поступков абсолютно ненужных, но прекрасных.
     Зачем строить изящные величественные храмы, ведь удобства это не приносит, а молиться можно в любом.
     Зачем пытаться воплотить в жизнь утопию, когда в жизни вполне можно обходиться и без нее.
     Зачем свою антипатию к чужой нации преодолевать ради какого-то абстрактного и тебе ничего полезного не несущего чувства справедливости — за что потом хватаются, путая причину со следствием и пытающиеся обосновать интернационализм только объективными причинами материалисты.
     Зачем предпринимать поездки незнаемо куда, которые никогда не принесут никакой выгоды и за которые не заплатят денег?
     Зачем все это, ведь это непрактично?..
    На 2903 километре Западно-Сибирской железной дороги, среди болот Барабинской низменности, в трехстах километрах от моего родного города, в некошеной степи, ок-руженная метелками ковыля стоит водокачка, или, как это называлось раньше, водная станция, или водонапорная башня, бытовавшая в далекие времена паровозов, которые еще можно в изобилии увидеть вдоль железнодорожных путей. Бог знает, когда она построена и когда перестала функционировать, — не об этом речь. Дело в том, что она покрашена. Стоит отремонтированная, с аккуратно сделанными крышей и стенами и выкрашена-то в какой-то нарядный кокетливый цвет. Неизвестно кем это сделано и кому и зачем это понадобилось, рядом даже станции никакой нет, и нужды в ней тоже никакой, как и в тысячах подобных ей других. Но ведь сделано!.. И вдруг это незатей-ливое строение — какие только у нас и строились за этот семидесятилетний практиче-ски-атеистический период - предстает удивительно изящным, строгим и красивым. Оказывается, для того, чтобы нечто радовало глаз и перешло в сферу духовности и прекрасного, очень немного надо. Просто извлечь из прошлого, ну, и… покрасить.
     И из предмета утилитарного применения вещь превращается в Историю, и как любая история, пусть незавидная, критически осмысливаемая и даже мрачная, страшная, она свята и возвышенна, как Храм.
       Бог с ними, с теоретиками, в конечном счете, все взаимосвязано, и, рассуждая о ма-териальных бедах нас постигших, может быть, мы опять не учитываем такую идеали-стическую вещь, как духовность. А в духовном смысле, в истинном значении этого слова, которое не в расхожем и поверхностном: чтение, театр, кино, — а в том, что ис-кони подразумевалось под ним: в духе, в борьбе с плотью, в противопоставлении себя материальному — вполне может статься, выигрывает как раз тот народ, которой больше страдал.


   

 


[1] Вот ведь как получается... Пока в нашей стране напечатаешь что-то, это уже успеет устареть, как минимум, лет на двадцать. Но, тем не менее, я и сейчас считаю, что межнациональной вражды у нас нет, шовинизма нет, а то, что есть, это не вражда наций, а следствие общего недовольства государственной системой.
[2] Коран
[3] Там же